Сергей Крутилин - Грехи наши тяжкие
— Ешь рис, — посоветовала Стеша. — Моя золовка вот так же на ноги жаловалась. Так один знакомый человек посоветовал ей утром, натощак, есть рисовую кашу без соли. Что ты думаешь? Помогло. Через месяц золовка бегала как молодая.
— Брехня все это! — подхватила Прасковья. — Сколько за жизнь-то свою облетишь на этих ногах? Рисом небось не возвернешь былого.
— У мужиков не болят, — сказала Клавка. — Они болят от беготни.
«У твоего не заболят!» — подумала Прасковья, глянув на Клаву.
Если есть в селе хоть одна счастливая пара, так это Сусакины: Клавка и ее муж, колхозный кузнец, Семен. В ребятах Сеня этот незаметный был. Был он чуточку рыхловатым, малоподвижным подростком. Из армии пришел — все в город норовят, а он в колхозную кузню молотобойцем определился. Смех один: кто теперь в кузне-то работает? Вместо сарая мастерскую себе на задворках сгородил и сидит в ней по вечерам. Возится со старым мотороллером, отслужившим свой век. Все лето только и слышится: фыр! фыр! Это Сенька заводит мотороллер, а он не заводится. Выедет на улицу, а ребята его сзади толкают, смеются: «Приказал долго жить!» Семен только отмалчивается. Он знает, что рано или поздно добьется своего: железка заработает.
И правда, бьется над мотором все лето. Но мотороллер у него все ж заговорит. Глядишь, однажды Сенька понесся на нем из одного конца деревни в другой, всех прохожих выхлопными газами обдаст. Бабы с удивлением смотрят ему вслед: здоровый детина, гривастый, с массивным задом, который не умещается на узеньком сидении мотороллера, едет по деревенской улице, распугивая кур. Взрослого ли человека это дело?
Однако кто знал Семена, тот снисхождение к нему имел: Сеньку в деревне считали чудаком. Женился на Клавке — от отца надумал отделиться. Участок себе выхлопотал на Бугровке, у самого пруда. Поставил избу — деревянную, под черепичной крышей, а избу, а хоромы. Обшил дом «в елочку». Наличники и фронтоны сделал резные. Наверное, не было такого дня, чтоб он о своем доме не думал, — о том, как украсить да благоустроить его. В старину, бывало, фронтоны из дерева вырезали. А он надумал вырезать их из листового железа. Узоры сделал, покрасил их. Такому дому не в Загорье стоять, возле тухлого пруда, а впору на Нижегородской ярмарке красоваться. Любопытные ходили смотреть на избу, как на картинку какую-нибудь. Удивленно кивали головами: «Ну и Сеня! Ну и рукодельник! Какую красоту-то сгородил!» А что в доме-то понаделал — какие радио и телевизоры, — о том и говорить нечего.
За таким мужем и Клавка что тебе пава. Двоих родила, молодая еще, а уж раздалась, подобрела — не идет с подойником, а плывет, как гусыня.
Так незаметно, за ленивыми разговорами, он дошли до Погремка. Было тепло. Ветер так и обжигал. Над лугом висело марево. Жаворонки пели, перебирая прозрачными крыльями. Прасковья сняла с себя платок и, как бывало, в одном сарафане, шагала легко, размашисто. Думала, что никуда не ушли годы, а она, как и прежде, молодая и сильная.
Погремок перешли у верхнего пруда.
От Погремка осталось лишь одно название — ручей давно уже не гремит. Тихон Иванович запрудил лог и поставил три запруды: одну выше села, а два пруда — внизу, за селом. В пруды запустил карпа, охрану выставил, и все лето кормил рыбу отрубями. Говорят, тоже доход осенью — только мороки много с рыбой.
Выше села, где было стойло, овражек у самой воды. Пожевывая жвачку, кучкой лежали коровы. Между коровами, пощипывая траву, ходило десятка полтора овец с кривоногими ягнятами.
Это все, что осталось от сельского стада.
Каждая хозяйка, замолкнув, уже приглядывалась к стаду, отыскивая взглядом свою комолку. И Прасковья тоже приглядывалась. И уже нашла взглядом Красавку, когда Клава толкнула ее в бок:
— Смотри, Параная, твои!
— Где? — не очень веря словам Клавки, спросила она.
— А вон, вон… Да не сюда глядишь — за ракитами!
Поглядела Прасковья в ту сторону, куда указывала Клава, и правда — они.
На той стороне пруда, где была дорога в Туренино, стояла «Волга». Леша беж пиджака, в одной рубашке, облокотившись на машину, любовался Зинкой. Она ходила по берегу пруда, рвала козелики и пела что-то. Песни не слыхать было, но Зинка пела, а издали за ней наблюдал Леша, без кепки, в белой шелковой рубашке, которую Прасковья утром гладила.
Но вот Леша подошел к Зине, поднял ее на руки и стал кружиться вместе с нею. Она откинула голову и рукой, в которой были цветы, обняла Лешу за шею. Она смеялась, и этот смех совсем сбил с толку Прасковью.
«Может, она и вправду любит его?» — мелькнуло у нее. Леша упал на луг вместе с Зинкой, тут же встал, поправляя сбившиеся волосы. Зинка дурачилась: она села на траву и, изобразив крайнюю усталость, рукой закрыла глаза. Леша нагнулся, взял из ее рук цветы, отнес их в машину. Положив на сиденье цветы, он вернулся к Зинке, опустился перед ней на колени и замер так. Не было видно, целовал он ее или говорил ей что-то мешали кусты ракитника. Только когда Прасковья вновь вышла на поляну, она увидела, как в обнимку они шли по лугу, собирали цветы.
«Чего они собирают в этакую-то пору?» — подумала Прасковья.
Сорвав цветок, Леша подходил к Зинке, отдавал ей, и очень скоро в руках у нее был второй букет.
И когда она набрала его, Леша подхватил Зинку на руки и понес к машине. Она дурачилась, размахивала цветами, а он, смеясь, целовал ее и нес.
«Щей не похлебал, спешил», — подумала Прасковья.
— Он любит ее? — спросила Клава.
— Сказал: «Люблю!» — и все. Велел свадьбу готовить, — в растерянности ответила она.
23
Долгачева отставила недопитый стакан чая и, поднявшись из-за стола, глянула на ходики с кукушкой. Было без четверти семь. Потихоньку, стараясь не разбудить своих, вышла из кухни. В узеньком коридорчике, где была вешалка, стоял полумрак. Долгачева ощупью нашла плащ, сняла его с вешалки. Минуту постояла в нерешительности, потом шагнула направо, к комнате дочери.
Дверь в детской была стеклянная, и, чтоб свет из коридора не мешал Леночке, которая укладывалась рано, на двери была шторка — не очень плотная, из штапельной шотландки. Приподняв край шторки, Екатерина Алексеевна поглядела, как спит дочь. Лена спала разметавшись, лицо ее казалось спокойным, как оно бывает спокойно лишь у спящих детей. Одеяло соскользнуло, оголив угловатые плечи, еще не успевшие загореть.
Долгачева постояла, раздумывая: зайти поправить одеяло или нет? Решила не заходить — ни к Лене, ни к мужу. Николай Васильевич заявился домой вчера поздно, крепко подвыпивший, — пусть проспится.
И хоть решила так — не заходить к дочери, — а все-таки задержалась у двери, разглядывая Лену. И пока стояла, подумала, что это нехорошо, против самого естества: она, мать, уходит на весь день и не соберет, и не проводит дочь в школу. А вот, как говорится, муж — здоровый мужик — дрыхнет как младенец.
Дома уже две недели как не топили. Но запах белил и другой масляной краски давал о себе знать, особенно по утрам.
«Весна! Уже пора выставлять вторые рамы, — усмехнулась Долгачева, — если бы они были!» Она толкнула дверь на террасу. На террасе было свежо. Солнце еще не поднялось над старыми больничными липами. Екатерина Алексеевна надела плащ и вдохнула чуть-чуть приторный воздух: сад был весь в цвету. Вдоль забора цвели старые выродившиеся вишни. Они никогда не плодоносили, но у Долгачевой не поднимались руки их вырубить: вишни хорошо цвели. Яблони выбросили лепестки — белые и розовые. Особенно буйно цвела дикая груша. Ее белый наряд походил на девичью фату.
Дверь на крыльцо скрипнула, но поддалась легко, словно только и ждала того момента, когда ее толкнет хозяйка. Выйдя на крыльцо, Долгачева постояла, привыкая к звукам и к свету. Крыльцо выходило в проулок от соседнего дома. Каждое утро, выходя, Екатерина Алексеевна невольно осматривала соседский сад. Поверх глухого забора, которым строители огородили ее участок, видна была небольшая лужайка, посреди которой стояло пять или шесть ульев.
Сосед Долгачевой — пенсионер — вставал рано, под стать Екатерине Алексеевне, и каждый раз Долгачева видела его. То он окучивал яблони, то сгребал прошлогоднюю листву. И теперь он был в саду — проверял ульи. Вынимал рамки с пчелами и осматривал их. Работал он без сетки и дымаря. Видно было, как пчелы, еще ленивые и несмелые после зимы, вились возле хозяина — подлетали, садились ему на руки и на спину. Но, как положено опытному пчеляку, он не боялся их, потихоньку брал рамки, разглядывал и ставил на место.
Екатерина Алексеевна задержалась на крыльце, наблюдая за уверенной работой соседа. Это так напомнило раннее детство! Отец Долгачевой, которого никто не звал по имени-отчеству, а просто Фомич, был колхозным пасечником или, как он любил называть себя — пчеляком. Бывало, все лето Катя жила у отца в сторожке, помогая ему. Подметала и смазывала свежей глиной полы в землянке, готовила обед, бегала на речку стирать. Сторожка отца стояла на опушке леса. А вдоль всего луга, начинавшегося за деревенской околицей, рядами стояли улья. Луг никогда не косился и не вспахивался, не подсевался медоносами, как поступают теперь.