Олег Смирнов - Проводы журавлей
Полтора десятка танков свернули с дороги в поле, разворачиваясь, поползли на окруженцев. Головная машина настигла онемевших от ужаса двух хлопцев, сбила их гусеницей: человеческий вопль и человеческий хохот. И тогда Воронков Саша закричал — нечеловеческим голосом: «Поджигай снопы, забрасывай танки! По экипажам — огонь!» Время стояло сухменное, палило солнце, и подожженный Воронковым сноп загорелся, как факел. Воронков, не ощущая ожогов, швырнул его на танк, за ним стали швырять и другие, у кого были винтовки — метили в танкистов, в смотровые щели. И уже загорелся второй танк, третий, четвертый. Вместо увеселительной прогулки немцы драпанули на дорогу, оставив на поле догорать шесть танков. Батальонный комиссар сказал Воронкову: «Выйдем к своим — представлю к правительственной награде». День спустя, когда вброд переходили безымянную речку, батальонного комиссара прошила пулеметная очередь…
И так-то вот плелся некогда в ягодном лесочке Санек Воронков. До войны было, до войны отец с матерью частенько вытаскивали Саню и Гошу по грибы, по ягоды. Братья же выросли городскими, деревенские, лесные и полевые удовольствия их не прельщали. Городские удовольствия — это да, это лафа: футбол, карусель, кино, спортивный тир. Но родителям подчинялись безропотно: на природу так на природу.
И в воскресный солнечный день, не предвещавший грозы и бури, семейство на местном, рабочем поезде отправилось по малину. А заодно — по грибы, если будут попадаться. Кто ж пройдет мимо гриба, если даже цель у тебя — ягода?
Не проходил и Санек Воронков. Еще и потому, что красноголовые подосиновики и оранжевые лисички выставлялись напоказ. В отличие от недозрелой, царапающейся малины, которая к тому же не в редкость была и червивая. Спервоначала Санек клал ягоды не в корзинку, а в рот. Покамест не углядел в разломе ягоды белого извивающегося червячка. Тьфу ты, пакость!
Конечно, и в грибах червей хватает: дома, когда мама зальет их соленой водой, — полезут. Но в лесу, срезая гриб перочинным ножом, не видишь, что он червив. Так ведь и малину не определишь, червива ли, покамест не разломишь ягодину. Во всяком случае, и корзинка для малины, и лукошко для грибов у Сани наполнялись не медленнее, чем у родителей и даже чем у Гоши: глаз у братца шустрый, вострый, ничего не проглядит.
Честно говоря, Санек томился на этой самой природе: срезал подосиновик, обирал малиновые кусты, мысли же — о том, что дворовые пацаны сейчас наверняка гоняют в футбол. А тут продирайся сквозь чертов малинник, царапайся в кровь. А одеты как? Отец с матерью, выезжая на природу, сами одевались и сыновей одевали в затрапезное, ношеное-переношеное. Которому не страшны ни пыль, ни грязь, ни дождь, ни солнце. И это тоже сердило: выгляжу как оборванец. И сколько можно бродить по лесу? Уже ноги заплетаются…
А потом ударил ливень, и не боявшаяся ни дождя, ни солнца ветхая одежонка промокла, и в сандалиях хлюпало, и, поскользнувшись, Санек хлопался оземь. Но вставал и плелся вслед за родителями и улыбавшимся, не терявшим духа Гошкой: меньшой, а будто двужильный, даже стыдно при нем раскисать. И все-таки: когда дотопают, когда сядут в рабочий поезд — и домой, в город?
А тучи сгущались, чернели, припадали к верхушкам деревьев, дождь лил как из бочки, шквалистый ветер ломал сучки, сверкали молнии и громыхали громы. Дождались!
Теперь, по прошествии времени, Воронков понимал: это были прекрасные часы общения с родителями, с братом. Жалел, что не мог оценить их тогда, до войны. И ощущал свое нынешнее одиночество как человек, стоящий на семи ветрах, продуваемый пронзительными сквозняками скорбных воспоминаний — скорбных и в то же время светлых. Ну, может и не столь красиво ощущал, но примерно так. И гроза, и буря того воскресенья были мирные, довоенные, не предвещавшие иных гроз и бурь, иных воскресений. И не вернуть тех дней, не вернуть…
А как мама переживала, что сыновья в ливень могли простудиться! Пичкала его с Гошкой горячим молоком с содой, обряжала в шерстяные носки, в которых — сухая горчица, укутывала ватными одеялами — они потели, как суслики, отгоняя надвигающуюся хворь. А на войне в этих мальчиков начали стрелять. Одного убили, другого пока что только ранили.
Лейтенант Воронков уразумел на войне: чтоб тебя не убили, успей убить первым. Жестоко? А вы как думали? Жестокость врага породила ответную жестокость, формула здесь такая: ты не убьешь, тебя убьют.
Ныне снайпер Данилов убил немца. Теперь этот немец не убьет Данилова. Или Воронкова. Или кого-нибудь другого. У немца была мать? Которая холила и лелеяла его так же, как мама Гоши и Сани холила и лелеяла их? Да, так. И что же из этого следует? Следует вот что: не из думай оправдываться, лейтенант Воронков. Мне не в чем оправдываться. Ну и правильно, будь беспощаден, не разводи мерихлюндии. Я и не развожу. Ну и правильно, правильно! Рад стараться…
Ах, мамы, мамы! В лагере для военнопленных, за колючей проволокой, на лысом — траву съели — пустыре тысячи три, и не убывает: взамен расстрелянных, повешенных, забитых, замученных, умерших от голода, от дизентерии пригоняют новые партии. Жили в норах, вырытых руками, под осенним дождевым небом, кормились раз в сутки свекольной бурдой, воду пили из луж.
Охрана лагеря скучала и, чтобы скрасить существование, забавлялась: привязывали пленных к дереву проводом и тренировались в стрельбе по живым мишеням. Или так: спорили на шнапс, кто скорей забьет пленного плетью, палкой, сапогом. Или так: пленному ножовкой отпиливали кисть, через день — по локоть, еще через день — по плечо, если он не умирал, принимались за другую руку. Или так: медленно-медленно затягивали петлю на шее и хохотали, наблюдая, как к подбородку судорожно подтягиваются колени. Или так: натравливали на пленных псов-людоедов и не отгоняли, пока овчарки не насытятся человечиной. Ну и прочее.
Убивали без разбору — молодых и пожилых, раненых и еще здоровых, подряд. Вседозволенность пьянила охрану. Убивали, убивали, на то и фашисты. Но зачем мучить? Убей — и все, без мучительства. Однако фашист есть фашист: не просто убить, а помучить перед смертью. А ведь у тех, из охраны, матери есть. Немецкие матери…
Как Саня Воронков в плен попал? Проще пареной репы: близехонько рвануло снарядом, разрыв, воздушная волна, припечатало-контузило. Пришел в сознание, когда немецкий автоматчик ткнул его дулом в лицо: вставай, русская свинья, выходи на дорогу, где собирают пленных, сплошь раненых и контуженых. Нет, правда: плен хуже смерти…
Воронков понуро шлепал по траншее, и в это именно время мысли его уходили куда-то вбок — будто по ходу сообщения в тыл, — в сторону от того, чем он жил непосредственно в эти минуты. Когда же он проверял, как несет службу дежурный наблюдатель, сам наблюдал за схоронившимися в ночном мороке немецкими позициями, осматривал, в порядке ли оружие у часовых, — тогда-то он думал лишь о том, что делает или что нужно делать.
Сержанта Семиженова лейтенант обнаружил в стрелковой ячейке злобно ругавшимся. Поприветствовав ротного, Семиженов с удвоенной злостью шпарил матюками — в семь этажей и выше. Воронков сам старался воздерживаться от мата и не поощрял его в устах у других, поэтому сухо спросил:
— Что стряслось, Семиженов?
— А… туда твою… растуда… Затвор заклинило…
— Дай-ка винтовку, — сказал Воронков.
Семиженов без чрезвычайного желания протянул трехлинейку, присовокупив:
— Да я сам… с усам…
— Усы у тебя и впрямь роскошные, — сказал Воронков неулыбчиво. — А что с оружием…
— Что — неисправность… Устраню!
— Устранишь, не сомневаюсь. Просто помогу быстрей сделать…
А вот насчет того, что сержант устранит неисправность, сомнение-то как раз было: рвал затвор, лязгал, матерился — без толку. Воронков тоже подергал затвор туда-сюда, осторожненько вытащил его, разложил на бруствере свою пилотку, в темноте, на ощупь разобрал затвор (насобачился разбирать — собирать с завязанными глазами), сложил его части на пилотку, полой гимнастерки где можно вытер грязь, затем собрал, вставил: затвор вошел, как миленький. Заодно Воронков вытащил и обтер от грязи обойму. Усилия нужны были минимальные, и мат требовался минимальный, сержант Семиженов и глазом не успел моргнуть. Поспокойнее, не нервничать, не дергаться, сержант Семиженов, так ведь?
— Держи, сержант. Порядок в танковых войсках!
— Спасибо, товарищ лейтенант. Испытаем? Пульну?
— Пуляй.
Семиженов вставил обойму, дослал патрон в патронник и бабахнул в сторону немцев — в белый свет, как и копеечку, бабахнул. Удовлетворенно сказал:
— Точно, порядок в танковых войсках.
Воронков мешкал, не уходил из окопа. Хотелось побыть с Семиженовым, покалякать. Пожалел, что не курит: за куревом всегда можно перекинуться словечком. Не о службе, а именно покалякать, чтоб о доме, о родных рассказал сержант, откуда он родом, где работал или учился до войны. Ну и прочее, о чем толкуют за водочкой тоже. Но и водочка отпадает, коль лейтенант Воронков до сих пор трезвенник.