Анатолий Соболев - Награде не подлежит
Из Верхней Ваенги еще раз открылась панорама всей губы, тускло блеснул равнодушный ко всему свинцовисто-серый залив, помаячили эсминцы у причала, и пропало все в размытом свете хмурого полярного дня.
Наступил декабрь.
В огромном полуразрушенном цехе судоремонтного завода, где когда-то строились корпуса рыболовных судов, гулял ветер. Снег, пробиваясь в дырявую крышу и в щели треснувших от бомбежек стен, наметал сугробы на полу. В углу пустого гулкого цеха была небольшая пристройка. До войны находилась в ней конторка для планерок и перекуров, а теперь, слегка полатав ее, жили там водолазы. Железная «буржуйка» топилась день и ночь, но в комнате стоял промозглый холод, потолок и углы терялись в сыром тумане. Спать матросы ложились на двухэтажные нары в водолазном шерстяном белье, в свитерах, натянув на голову шапку. Укрывшись тонкими отсыревшими одеялами, набросив сверху шинели и полушубки, затихали до утра, если не работали в ночную смену.
Рано утром резал уши переливчатый свист боцманской дудки и ненавистный клич вахтенного:
— По-одъем!
Кашляя, ругаясь, проклиная Север и свою долю, водолазы вставали, ежились, проверяли — высохли ли возле печки свитера, ватные штаны, валенки, и лаялись с вахтенным, обвиняя его в том, что он плохо калил «буржуйку» и не высушил белья. Натягивали полусырую одежду, завтракали, обжигаясь кипятком, и, хмуро сгорбившись, шаркая кирзачами, пряча лицо от студеного ветра, тянулись по разрушенному неосвещенному заводу к слипу.
Под водой было теплее. Работали на небольшой глубине, укладывали шпалы, рельсы, по которым будет двигаться слиповая тележка, забивали кувалдами железнодорожные костыли, крепили рельсы к шпалам. Работа была однообразной, скучной, надоевшей.
Но Костя охотно уходил на грунт. Хотелось побыть одному, отрешиться от всего на свете, забыться, наработаться до ломоты во всем теле, чтобы потом едва дотащиться до нар, упасть и провалиться в тяжелый глухой сон.
Тоска, глухая тоска давила сердце. Невыносимо хотелось бросить все и помчаться к Любе. И он сделал бы это, и ничто не удержало бы его: ни дисциплина, ни патрули, но он знал — она отвергла его. И чтобы как-то заглушить тоску, думал о Любе зло, мстительно и все время вспоминал, как Сычугин рассказывал в госпитале, что с ним случилось после Насти-бомбовоза: «...А потом встренул я ангела во плоти. Ну херувим просто. Беленькая, кудряшки завитые, глазками голубыми хлоп-хлоп! Куклы такие продаются — глазами хлопают. И сердце мое упрыгнуло к ней. Женился на ангеле, будто ум отшибло. Никого, окромя ее, не вижу. Молился на ее. Думал, ангел, а она курва оказалась. Пока я на работе ломил, она в нашей супружеской кровати принимала. Раз пришел я раньше времени, руку ожег, у мартеновской печи, бюллетень дали. Я воровство-то бросил, как оженился, на завод подался. Так вот, приперся я домой и застукал их, тепленьких, середь бела дня. Его отпустил — очкарик, на коленях передо мной стоял, кальсоны замочил. А ее ударил. И не шибко чтоб ударил-то, а зашиб до полусмерти. В тюряге оказался. Мне попытку к преднамеренному убийству приписали, да и карманные дела мои припомнили. Оптом получил». «Таким куколкам доверять, нельзя, — сказал тогда штрафник. — Эти куколки самые что ни на есть распутные». А он-то, Костя, тогда, в госпитале, дурак, думал, что это наговоры на женщин. Нет, все они такие! И Люба — не лучше!
И все же очень хотелось увидеть ее, услышать голос, поймать ее чуть раскосый ускользающий взгляд...
Закончилась работа в Ваенге, были поставлены все ряжи на «постель», и остальные водолазы прибыли оттуда сюда, на слип. Прибыли и мичман Кинякин со старшиной Лубенцовым. Мичман остался на сверхсрочную службу и даже повеселел, исполняя привычную работу и обязанности. А Лубенцов ждал демобилизации.
Костя и Вадим делали вид, что не замечают друг друга. Оба помнили ссору.
День за днем, неделя за неделей пропадали в полярной ночи, истаивали в постоянной тяжелой работе, исчезали из жизни.
Костя наконец выкроил время сходить в госпиталь, навестить Лукича, которому, когда выписывался, обещал обязательно прийти.
Оказалось, что госпиталь перевели в другое место, а школу, где он раньше располагался, отдали опять под учебу, и в ней уже шумели вернувшиеся из эвакуации мурманские ребятишки.
Половину больницы, где теперь размещался госпиталь, занимал гражданский хворый люд, другую половину — раненые. Их осталось мало, только самые тяжелые. Это был уже отголосок войны.
В одной из палат на втором этаже он нашел Сычугина.
— Костя, дорогой! Вот спасибо-то, что пришел. Вот спасибо! — Глаза сапера омыло влагой.
Костя оглядел палату, раненые были ему не знакомы. А в остальном все то же: тумбочки между койками, госпитальная бледность лиц, запах медикаментов и хлорки. Из бинтов восково желтели носы, тусклые изболевшие глаза следили за Костей. И здесь, среди этих увечных людей, Костя почувствовал себя непростительно здоровым.
— Никого из старых, — понял его взгляд Сычугин. — Все уже повыписывались. Один я из нашей палаты остался. И сестрички поменялись, и Руфа ушла.
— А Лукич как?
— Лукич уже месяц как уехал. Все ждал тебя, — с легким укором сказал Сычугин. — А ты канул — ни слуху ни духу, как косой скосило. Чего так-то?
— В Ваенге я был, причал строили. В увольнение не пускали.
— Знамо дел, знамо, — соглашался Сычугин, и голова его мелко тряслась. Раньше с ним такого не было. — Военный человек, он — куда прикажут.
Костя никак не ожидал встретить Сычугина, думая, что сапер давно уж выписался, а Лукич со своими культяпками еще лежит, а оказалось все наоборот.
— Он ложку держит, — радостно сообщал Сычугин. — И цигарку. Вроде как вилами зажмет — ему культяпки-то раздвоили. Ширинку, конечно, застегнуть не может, а ложку и цигарку держит справно. Он веселый поехал. Вот ждем письма от него. — Он окинул взглядом раненых в палате, пояснил им: — А это Костя, водолаз. С нами лежал. Раненые согласно закивали, и Костя понял, что они знают о нем все, не раз, видать, шла тут беседа про его кессонку.
— Пойдем в коридор, — попросил Костя. — Пойдем, пойдем, — заторопился сапер.
На лестничной площадке между этажами, где можно было курить, Костя угостил Сычугина американской сигаретой.
— Вкусная, как конфетка. — Сапер с удовольствием затягивался ароматным дымом. — Не то что наша махра.
Костя давно хотел задать вопрос, да все сдерживался, но Сычугин понял.
— А я вот застрял тут. Меня припадки бьют, ну прям через день. Замучили. И держут вот. Все в палате поменялись, а я все лежу. — Он жалостно улыбнулся, а у Кости защемило сердце. — Я не первый раз за войну в госпитале. Раньше-то, бывало, лежишь и думаешь, хоть бы подольше полежать, а то опять в мясорубку на передовой лезть. А теперь я бы с милой душой в свою роту возвернулся. Да где она теперь, рота! Все давно по домам разъехались. И возвращаться мне некуда.
— А к той... рассказывал-то. К Насте. Бомбовозом называл.
— Да не было никакой Насти, — горько усмехнулся Сычугин. — Это я, чтобы вас повеселить, врал. И вообще нету у меня никого на свете. Сестра где-то в оккупации потерялась. Где теперь найдешь. По нашему Донбассу война два раза прокатилась — туда и обратно.
— А та, с кудряшками-то? Ангел. Была?
— Та была, — вздохнул Сычугин. — Да тоже не знаю, где она теперь.
Костя и раньше догадывался, что сапер сочиняет свои веселые байки, но только теперь понял, насколько он одинок: ни роду, ни племени, ни пристанища, где голову приклонить.
Сычугин исхудал, усох в стручок — объело его госпитальное время. Из бязевой застиранной нижней рубашки, что виднелась из-под байкового серого халата, жалко и беззащитно торчала тощая шея. Сычугин понял взгляд Кости.
— Вишь, какой я. Думал, дело на поправку пойдет, весной-то, когда ты уходил, а тут еще хуже стало. И ведь руки-ноги целы, вроде — человек, а вот... не человек, оказывается. И память стал терять, иной раз как звать себя забуду, а потом опомнюсь — и страх нападет. Амнезия у меня. И припадки эти...
Он прятал трясущиеся руки, покрытые какими-то шрамами. Костя никак не мог вспомнить — были эти шрамы у сапера или нет?
— Ничего, все будет в порядке, — старался обнадежить его Костя. — Видишь, вот я. Думал, совсем концы отдам, а вот видишь.
Костя вдруг понял, что саперу поправки не будет и что Сычугин знает об этом. И жалость охватила Костю, а ведь когда лежал в госпитале, он не любил этого психа и боялся.
— Контузии, они осложнения разные дают, и ослепнуть можно, и оглохнуть, и еще хуже... Да что я все о себе да о себе, — спохватился Сычугин и улыбчиво уставился на Костю. — Ты-то как, Костя?
— Да служу вот.
— Вижу. — Сычугин с любовью оглядел Костю с головы до ног. — В морской-то форме ты прям красавец. Ноги-то как?
— Хожу.