Вера Панова - Собрание сочинений (Том 3)
Данилов приехал в августе.
Три дня он провел в совхозе, все осмотрел: тока, и зерно на токах, и постройки, и завод. Обещал, что к будущему сезону совхоз получит станок для выделки черепицы, есть договоренность с ленинградским заводом. Обещал подбросить стройматериалов… Был на пастбище, смотрел стадо, ночевал с пастухами на левом берегу. Данилова знали в совхозе давно, с довоенных времен, и любили, хоть был строг. Как-то вечером застал его Коростелев на квартире у скотника Степана Степаныча, в компании старых рабочих. Степан Степаныч играл на гармони, а гости, и Данилов в том числе, пели: «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех». У директора треста оказался высокий тенор, он часто фальшивил, но пел истово и серьезно, отбивая в воздухе такт большой рукой, сложенной лопаточкой… «Кажется, я один с ним держусь натянуто, — думал Коростелев, видя, как все кругом запросто обращаются к Данилову, — а для других он добрый мужик, свой брат».
На четвертый день Коростелева вызвали на бюро райкома.
Когда вошел в знакомую комнату и увидел, что в углу на диване сидит Данилов, — понял: сейчас будет поставлена точка над делом об Аспазии. В первый момент обрадовался: пусть точка, пусть положат ему взыскание, какое сочтут справедливым, — и конец. Больше это не повторится. Но вдруг подумал: а ну, как исключат? Горельченко — человек крутой, неожиданный… Бледнея и забыв поздороваться, Коростелев тихо сел на стул у двери.
Начали с больших вопросов: о ходе обмолота в районе, о работе элеватора. Данилов сидел прямо, слушал, вычерчивал в блокноте, положенном на колено, какой-то сложный чертеж. Ему что, он может сидеть так спокойно и чертить чертежи… Кругом знакомые лица, сколько раз видел их здесь Коростелев. Несколько месяцев назад, весной, он чувствовал себя среди этих людей уверенно, говорил с ними как равноправный, гордясь своими хозяйственными замыслами. И вот сейчас он сидит бледный и понурый. Эти люди, покончив с более важными делами, обратят свое внимание на Коростелева и обсудят его… что? Ошибку, промах, преступление? Как они это назовут? Как назовет это Горельченко?..
Отворилась дверь, вошел Бекишев, сел рядом с Коростелевым. Ох как долго говорит инженер, заведующий элеватором. Скорей бы кончал. Скорей бы решалась судьба.
«Исключат — жить не буду», — подумал Коростелев.
Но вот кончает говорить инженер, кончают говорить все, кому было что сказать об элеваторе, — век это длилось.
— Информация о совхозе «Ясный берег». Слово имеет товарищ Данилов.
Данилов говорит тихим голосом, что сделано в совхозе с начала года. Отмечает недостатки. Кратко излагает первоочередные задачи. Коростелев слушает, слушает, вникая не столько в слова, сколько в даниловские интонации…
— Но вот, товарищи, мы столкнулись в «Ясном береге» с фактом вопиющего нарушения всего нашего порядка, с фактом разбазаривания номенклатурного скота. Этот факт я должен довести до вашего сведения. Речь идет о незаконной, в обход всех правил, продаже телки Аспазии одному белорусскому колхозу. Проще сказать, телку вывели из стойла, подняли на грузовик и увезли, к недоумению коллектива.
— Ловко! — замечает председатель колхоза имени Чкалова, барабаня пальцами по столу. — Вот это ловко!
Данилов читает докладную записку Коростелева.
— Теперь вам ясны побуждения товарища Коростелева. Личной заинтересованности не было. Тем не менее факт беспримерный, и без выводов обойтись невозможно.
— Вопросы есть? — спрашивает Горельченко.
Вопросов нет — все понятно из слов Данилова и из докладной записки. Только чкаловский председатель спрашивает:
— Так-таки вывели и увезли, а?
— Кто желает высказаться?
Бекишев желает высказаться. Не о телке: он говорит о единоначалии, долге, воле. Коростелев смотрит на Горельченко и не может понять выражения, с которым Горельченко переводит свои черные глаза с Бекишева на него, Коростелева.
— Товарищ Коростелев?
Коростелев молчит.
— Желаете что-нибудь сказать?
Коростелев встает, он очень бледен.
— Что ж… — перевел дыхание. — Нарушил закон, причинил производству ущерб…
— Признаете, значит, что партия должна с вас взыскать?
— Да, — говорит Коростелев. Сейчас, когда сломлено его упрямство, он понимает, что с самого начала признавал себя виноватым: с той минуты, как смотрел вслед грузовику с уезжающим Гречкой…
Среди слов, которые говорятся кругом, отчетливо раздается слово: выговор. Потом строгий выговор.
— Кто за, кто против, кто воздержался?.. Постановили — записать товарищу Коростелеву строгий выговор…
…Коростелев выходит в коридор. За закрытой дверью, в одиночестве, он, стыдясь, утирает скупую слезу — слезу и горя, и облегчения…
После заседания Горельченко повел Данилова к себе ночевать.
Пересекли сквер, где вокруг памятника Александра Локтева гуляла молодежь, и пошли по Большой Московской. Из-за заборов и плетней свешивалась густая пыльная зелень черемухи. Темнело.
— Сильно переживает парень, — сказал Горельченко.
— Это полезно, — сказал Данилов. — Теперь двадцать раз подумает, прежде чем превысить власть.
— Горяч. Все от горячего сердца.
— Вот, — сказал Данилов. — Такого если не держать твердой рукой, он делов наделает.
— А парень ничего. Жить будет.
— Будет. Потому с ним и обошлись по-хорошему. Если б человек безнадежный — ему бы после такой истории на директорском посту не быть. Тут бы его хозяйственная деятельность и кончилась.
— Пришел на готовое, — сказал Горельченко. — Не видел, как строилось плановое хозяйство, сколько стоило борьбы, пота, жертв, чего хочешь.
— Да, было всего, — сказал Данилов.
И замолчали, вспомнив каждый что-то свое. Есть что повспоминать человеку, коммунисту, на пятом десятке лет.
Опять, невзирая на ночной час, освещены окошки, в доме не спят неужели Гречка приехал?
С него станется.
Вот уж не вовремя…
Коростелев даже приостановился: входить ли в дом, или удрать в совхоз, переночевать в кабинете? Никого не хотелось видеть.
Рассердился на себя: человекобоязнь? Это еще что? Постарался принять беззаботное выражение, вошел.
Никого нет, только мать.
Она сидит, подперев голову рукой, лицо усталое. Давно пора ей отдыхать, а она сидит, ждет. Редко это случается.
Значит, уже знает.
Молоко на столе и чистый стакан, опрокинутый донышком вверх.
Она повернула голову и посмотрела на сына своими голубыми, ясными, в легких морщинках глазами. Он подошел и сел рядом. Помолчали.
— Пей молоко-то. Ведь не обедал?
— Не успел.
— Хочешь, каши разогрею.
— Нет. Я молока…
— Ну, пей.
— Вот какие, мама, дела, — сказал он вдруг.
В их отношениях никогда не было чувствительности. На первый взгляд казалось, что и родственной близости нет, что каждый живет своей жизнью. Уходили на работу и возвращались в разное время, так что дома почти не виделись. Встречаясь на работе, говорили о деле, и она его называла: директор.
Когда он был совсем маленький, она голубила его и ласкала. Потом ушла в большую жизнь, переложив попечение о нем на бабку. Он считал, что это правильно. Бабка латала ему штаны и сказывала сказки. Бабка больше ни на что не годилась, а мать годилась. Матери дали орден. Коростелев гордился матерью.
Он любил ее без нежности: она сильная, не слабей его, на что ей нежность? С другими людьми ему было интереснее. Иногда он даже забывал о ней. И не испытывал угрызений совести, потому что знал, что и она порой забывает о нем и что ей с другими людьми интересней, чем с ним. И считал, что это тоже правильно.
Но в очень важные минуты жизни их мысли обращались друг к другу. Когда Коростелев уходил на фронт, его мучило, что не удалось проститься с матерью. Всю войну — нет-нет, и засосет в сердце: «С матерью не простился…» Демобилизовавшись, поехал прямо к ней; и только когда встретил и обнял — спала эта тяжесть с души…
И сейчас потянуло сесть рядом.
— Обидно все-таки, — сказал он.
Она ответила мягко:
— Что зарабатываем, сынок, то нам и дают.
— Могли более чутко подойти. С сеноуборкой-то мы как справились. Если бы я в свой карман положил…
— Об этом и не говори, — сказала она. — Это совсем другой разговор. В свой карман — тогда иначе бы с тобой на бюро разговаривали, и я бы иначе разговаривала.
Ему стало стыдно, он поправился:
— Или частному лицу бы продал.
— Да как бы ты осмелился. Что ты говоришь, Митя. Дочку Бральянтовой частному лицу! Этого быть не могло бы, не тому тебя с детства учили. Что и толковать о том, чего быть не может.
Она говорила спокойным, немного усталым голосом.
— Совсем не о том думаешь. Не знай что перебираешь в голове, а дело ясное: должен постараться перед партией заслужить, чтоб сняли выговор, вот твоя линия. А обижаться, да считаться, да фантазии всякие выдумывать не партийная линия… Я вот думаю: ведь ты хозяйственник неплохой, откуда у тебя это, что вдруг возьмешь и размахнешься делу в ущерб, безо всякого соображения? И я думаю, что это у тебя от войны.