Валерий Осипов - Факультет журналистики
В таких случаях Эрасту Павловичу приходилось производить над собой чисто физическое усилие: он поднимал к своему раскрасневшемуся лицу белоснежные манжеты и, коротко хохотнув, как говорится, наступал на горло собственной песне. И только таким решительным приемом ему удавалось потушить пожар бушевавших в его голове фактов.
Приступы подобного рода «недержания» информации случались с профессором Метельским не часто (их замечали очень немногие, в основном именные стипендиаты и отличники).
Основной же студенческой массе взрывы исторической эрудиции Друга Человечества шли только на пользу, так как, во-первых, рождали потребность в личном ознакомлении с газетами и журналами ушедшего века, а во-вторых, придавали огромный вес и романтический ореол их будущей журналистской профессии как одной из главных форм летописи истории.
В отличие от собственной лекторской манеры (подробности и частности быта и. нравов) исследовательскую деятельность — докторскую диссертацию — Метельский посвятил генеральному процессу развития русской журналистики девятнадцатого века: журнальной тактике великих революционных демократов Белинского, Добролюбова и Чернышевского. О, редакционную практику и политику этих гигантов русской журналистики Эраст Павлович изучил и знал в совершенстве) Со скрупулезной точностью, с микроскопическим вниманием, с хирургической пристальностью почтительно препарировал а течение многих лет будущий доктор наук Метельский журнальные судьбы титанов передовой демократической печати России. И поэтому докторская его диссертация, по сути дела, стала одним из первых образцов рождающейся новой науки — науки о журналистике, возникшей на стыке таких солидных дисциплин, как история, филология, литературоведение, философия, текстология, лингвистика и т. д.
Возникновение этой науки было насущной потребностью времени.
Нужно было выявить и научно обосновать сложившиеся функции и проблемы журналистики. И здесь фигура профессора Метельского явилась как бы ответом на запрос жизни. Соединив в своей многогранной личности разноплановые качества и способности, будучи от природы эдаким многоборцем-гуманитарием (что и соответствовало, очевидно, самой природе журналистики), Эраст Павлович как бы органично заполнил рождающейся вместе с его диссертацией новой наукой о журналистике место среди остальных, потеснившихся научных дисциплин в храме человеческих знаний.
Обычно лекций Эраста Павловича никто не записывал (их было и невозможно записывать). Метельского только слушали. Причем никто из слушателей не старался ничего запоминать из лекций Друга Человечества. Метельского слушали, как слушают оперного певца — важны не слова, которые произносит артист, а музыка, мелодия, модуляции голоса. Важно не «что», а «как» поет певец. И профессор Эраст Павлович Метельский вел свою партию с лекторской кафедры широко, красиво, размашисто. Он исполнял перед сидевшими в аудитории юношами и девушками гимн журналистике (и каждый раз на новые слова и с новыми интонациями). Он воздавал хвалу могучему языку своего предмета, он необыкновенно возвышал перед студентами их будущую профессию.
И наградой за это была оперная тишина в аудитории — десятки юных лиц неподвижно были устремлены к лекторской кафедре, над которой «сверкал» голос профессора и летали его белоснежные манжеты.
…Пашка Пахомов, как и на предыдущей лекции, опять сидел рядом с Тимофеем Головановым. Жертва, на которую пошел ради него на комсомольском собрании Тимофей, не выходила из Пашкиной головы. Шутка ли — Тимофей намеренно обманул собрание, взял на себя смелость выдумать историю вызова в деканат, он сознательно пошел, на то, чтобы после разоблачения выдумки — а разоблачения этого не могло не произойти — получить хоть и устный, но все-таки выговор… И это сделал Тимофей — безупречный групкомсорг Голованов, именной стипендиат и круглый отличник.
И ради чего (вернее, ради кого) сделал он все это? Ради него, Пашки Пахомова, отъявленного прогульщика. Тимофей пожертвовал собой, своей репутацией, чтобы предотвратить реальный вызов Пашки в деканат, который на самом деле мог бы случиться, если бы Пашка еще несколько дней резвился в «хиве» на кафедре физкультуры и спорта.
Да, Тимофей поступил как настоящий друг, и от навязчивых мыслей об этом Пашка не мог отделаться никак, плохо соображая, что происходит вокруг него, хотя и прислушиваясь автоматически к словам Друга Человечества Эраста.
— …но эта сторона творческой манеры Салтыкова-Щедрина как публициста до сих пор еще остается непростительно мало изученной, — обличал между тем с кафедры неведомых оппонентов профессор Метельский, завершая ранее сформулированную мысль, начало которой Пашка Пахомов, занятый думами о поступке Тимофея, прослушал. — А между тем сам Щедрин высоко ценил присутствие в материалах журнальной полемики некоего незримого будто бы, но совершенно очевидного народного сатирического элемента.
Друг Человечества Эраст выхватил из внутреннего кармана полосатого пиджака три твердых бумажных прямоугольника и ловко, как старый опытный картежник, веером распустил их у себя в руке.
— Вот, например, как Щедрин модифицирует содержание и обновляет структуру известного изречения «Лучше синица в руках, чем журавль в небе». Вот, пожалуйста: в старину градоначальники именно так и поступали. Прослышит, бывало, генерал, что в вверенном ему крае происходит неблагополучие, и тут же издает циркуляр — дошло, мол, до моего сведения, чтоб этого не было!.. И разом все в губернии делается тихо. А почему? А потому, что в старину о журавлях не разговаривали, а прямо указывали на синицу. Зато уж если потребовал генерал синицу, то хоть тресни, а подай, а не подал — умри!!
Эраст Павлович коротко хохотнул и жестом банкомета сбросил первый прямоугольник на кафедру.
— А вот второй пример — «Знай, сверчок, свой шесток». Щедрин рассуждает: кажется, что может быть распространенней этого правила, а вот поди же ты… Во-первых, нет точного определения обязанностей сверчка-человека, и поэтому каждый мнит себя сверчком особенным, а иной даже сверчком-орлом. Во-вторых, такою же неопределенностью страдает и понятие о шестке, так что всегда есть опасность впасть в ошибку и неумышленно занять шесток рангом повыше. А отсюда — вечное и безобразное препирательство, возникающее каждый раз, как только заходит речь об обращении сверчка к его натуральному шестку.
Метельский сбросил вторую «карту» и весело посмотрел в аудиторию.
— Недурственно ведь сказано, а?.. Или вот еще: «Взглянул, словно рублем подарил». Ах, этот рубль! — восклицает Щедрин. Сколько государственных и публицистических усилий, сколько полемики потрачено, чтобы он настоящим рублем смотрел, а он все на полтинник смахивает. Придется, видно, старую пословицу на новую менять… Или еще: «Ешь пироги с грибами, а язык держи за зубами». Что же Щедрин? Вот, прошу: из тлетворного продажного запада тянуло домой, на север, в печное тепло, за двойные рамы, в страну пирогов с грибами и держания языка за зубами… Ха-ха-ха! Смешно-с, не правда ли?
Друг Человечества, еще раз хохотнув, сбросил на кафедру последний прямоугольник.
— Что же здесь происходит? Раскрытие и конкретизация известного изречения в новом контексте служат приему сатирического преувеличения. Скрытый юмор усиливается, живущая в подтексте горькая усмешка становится более прозрачной. Широкое и абстрактное толкование распространенной словесной формулы сменяется более узким, но зато и сатирически более заостренным. А ведь что такое истинный смех? Смех — одно из самых сильных орудий против всего, что отжило и еще держится бог знает на чем важной развалиной, мешая расти свежей жизни и пугая слабых. Смех вовсе не шуточное дело. В церкви, во дворце, вытянувшись во фрунт перед частным приставом, перед начальником департамента, никто не смеется. Слуги лишены права улыбки в присутствии господ. Одни лишь равные смеются между собой. Если низшим позволить смеяться над высшими, если низшие, глядя на высших, не могут удержаться от улыбки, тогда прощай чинопочитание. Заставить человечество улыбнуться над богом Аписом, говорил Герцен, значит расстричь его из священного сана в простые быки…
Часть третья
Сессия
1
Пришла сессия. Сдавать надо было целую кучу экзаменов и еще больше зачетов — седьмой семестр был до предела перегружен всевозможными спецкурсами и спецсеминарами.
К немалому своему удивлению, студент четвертого курса факультета журналистики Павел Пахомов обнаружил, что о половине этих спецкурсов и спецсеминаров он не только никогда не слышал, но и вообще даже не подозревал об их существовании на белом свете.
Весьма опечаленный неожиданным открытием, Пашка сидел на последних лекциях седьмого семестра рядом с Тимофеем Головановым и предавался мрачным раздумьям.