Гавриил Троепольский - Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
Но вот Андрей вскинул голову, потрогал себя за воротник рубахи, как бы стараясь расширить его, и начал:
— Дорогие мои, товарищи!.. — Он долго молчал, собираясь с силами, чтобы сказать следующие слова, — Умер… Ленин!!!
Эти два слова он выкрикнул с такой тоской, что вложил в них всего себя, без остатка, все свои мысли. Губы у него задрожали, лицо заходило в судорогах, и он тихо, так, что услышали только передние, сказал:
— Ильич… умер… — И вот на виду у всех закрыл он ладонью глаза и зарыдал.
Потом он стоял уже с открытым лицом и смотрел куда-то вдаль, над головами. И плакал безудержно и безутешно.
Вместе с ним плакали старики и дети, юноши и девушки, стоя неподвижно под открытым синим необъятным куполом неба, подставив головы под мороз.
И все поняли, что Андрей Михайлович сказал все.
Матвей Сорокин подошел к трибуне, потрогал Андрея за валенок. Тот посмотрел вниз. Тогда Матвей сказал:
— Пойдемте по селу.
Андрей подал портрет Ленина. Его взяли Матрена и Матвей Сорокины и понесли вдоль улицы. За ними Ваня и Володя понесли полотнище с прощальными словами, обращенными к Ильичу. Андрей поднял над собой траурный флаг. И все тихо пошли. Все. Взрослые и дети.
Зинаида запела сначала одна:
Вы жертвою пали в борьбе роковой.
Потом подхватили Ваня и Андрей:
Любви беззаветной к народу…
Все пели. Пели кто как мог. Печальные звуки песни поплыли над селом. Так прошли улицу и вернулись назад.
— Еще надо — по нашей улице, — просил дядя Степан Крючков.
Все пошли по второй улице. Так и шли: пели или шли без слов, молча, медленно и торжественно. Потом повернули и на третью улицу, самую короткую. Больше никаких улиц в Паховке не было. Снова вернулись на площадь.
За все время пути по селу Матрена Сорокина не произнесла ни слова. Даже тогда, когда кто-то сказал: «Ильича надо носить по очереди», она молча передала дорогую ношу кому-то из детей. А когда в последний раз пришли на площадь, когда все уже надели шапки, она произнесла первые слова:
— Матвей, надень шапку.
Тот покачал отрицательно головой. Тогда она сняла с себя ситцевый нижний платок, оставшись в старенькой шали, и подала ему. Матвей Степаныч сложил его вчетверо полоской, и подвязал через уши, под бороду. Да так и стоял. А Матрена подошла к Андрею Михайловичу и сказала:
— Хочу… говорить. — Казалось, она берегла слова, боялась расплескать переполнившее ее чувство.
Андрей Михайлович кивнул.
И вот она вышла на трибуну, могучая, высокая крестьянка. Ей пятьдесят три года, а можно было дать на десять лет меньше.
Она подняла голову вверх и увидела пасмурное небо, увидела порхающие снежинки, чуть помолчала. И заговорила протяжно, уныло, как траурное причитание, плач:
— Ой ты солнышко, солнце красное! Что ж померкло ты, тепло-ласково? Не тобой ли, свет, земля теплилась? И не ты ль для людей хлеб и соль несло! А легла зима да суровая; холодно душе да без солнышка. Аль не видишь ты, любо-солнышко, как капель пошла да в мороз лютой? То не дождь идет на снега зимой, то слезу ронит из очей народ. Он уж раз вздохнет, то буран пойдет, а слезу ронит, то — поток горюч. — Матрена уже не говорила, а почти пела, страстно, всем сердцем. Она обратила одухотворенное лицо к портрету и спрашивала: — Ой Ильич ты наш, наше солнышко! Что ж покинул нас посередь путей? Где тропу искать из нужды лихой? Как нам выбраться на белой тот свет из заплат отцов да из бедности?
И пели ее слова в душе многих стоявших с поникшими головами. И многие повторяли ее слова в себе: «Где тропу искать из нужды лихой?» А Матрена продолжала, будто отвечая на свои вопросы:
— Зимним вечером да свет горит в окне, и видать его далеко в пути. Заблудился кто — на огонь пойдет, уморился кто — обогреется. Кто зажег огонь для всех добрых людей? Кто прорезал тьму светом праведным?.. — Матрена подняла руку вверх. — То горит для нас… сердце Ленина! — воскликнула она и протянула к людям обе руки. — Дай бог каждому не терять в пути тот огонь могуч, что Ильич зажег… — Она увидела на рукаве снежинки и продолжала тем же возвышенным тоном: — На руках моих снег студен лежит, а на сердце плач горше горького… Умер наш отец, светел батюшка, умер Ленин наш, светло солнышко. Но не гаснет свет — огонь пламенный, что принес Ильич ко мне на сердце. — И она поклонилась Ленину в пояс, прикоснувшись пальцами к доскам. Потом обернулась к народу и так же поклонилась, по-старинному.
А все стояли потупив головы. Никто не заметил, что последние слова Матрена сказала уже в сумерках.
Огоньки замелькали по селу — в каждой хате огонек.
Огонек горел и у Федора. Он сидел за столом, подперев ладонями подбородок.
Ваня Крючков и Володя Кочетов зашли к Сорокиным. Они потоптались у двери, не решаясь начать разговор.
— Вы чего, ребята? — спросила Матрена, вытирая передником руки.
— Матрена Васильевна, — попросил Ваня, — прочитайте нам в избе-читальне плач. Может — вечером. У нас будет теперь неделя Ленина: каждый день про него будем читать или говорить.
— Ванятка, милый! Да ведь я уж все забыла.
— Как же это так? — спросили оба сразу.
— А так: забыла. Теперь уж не получится.
Ребята ушли. Они сели в избе-читальне и старались записать слова Матрены Васильевны. Но это было очень трудно.
А Андрей не находил себе места. Он пришел к Федору домой. Федор все так же сидел и смотрел в одну точку.
— Сидишь? — спросил Андрей. — Я с тобой побуду. Бобылю и в светлый день в хате пасмурно. А сейчас…
— Ну что ж, побудь.
В ту ночь огни на селе не гасли до рассвета.
За окном уверенно и четко проскрипели валенки, а на крыльце тот же скрип стал нерешительным. В избу вошел Сычев Семен. Федор встал, поднял голову в удивлении, будто хотел сказать: «А этот зачем ко мне?» Но он ничего не сказал и сел снова. А Семен, шурша полушубком, устроился на лавке рядом с Андреем и заговорил:
— Тяжко, братцы… Тяжко… — Он долго молчал. Потом еще сказал: — Напиться, что ли, с горя? А? — и повернул лицо к Андрею.
Андрей ничего не ответил. Семен понял это как знак согласия и вытащил из полушубка полбутылки. Он поставил ее на стол и обратился теперь к Федору:
— При таком горе и нам с тобой, Федор, надо выпить… За согласие.
Федор встал. Он смотрел прямо на Сычева, глаза заблестели, уголок губ презрительно дернулся.
— Пить в такой день! — воскликнул Федор. Он выскочил из-за стола, стал против Сычева, прищурил зло один глаз. — Ты… Семен Трофимыч… уходи. Сразу уходи…
— Что ж, можно, — обидчиво сказал Сычев. — К тебе с добром, а ты опять… — и вышел, захватив с собой водку.
Когда ушел Сычев, Федор снова сел за стол, обхватил голову руками и будто застыл, окаменел. И почему именно в этот день было так жаль отца и так без него тоскливо?
А Андрей через некоторое время сказал:
— Зря ты, Федя, Семена выгнал. Такой день… Пить бы не стали. Пусть бы сидел.
Федор промолчал, не пошевелившись.
С этого дня Сычев Семен и Земляков Федор уже не кланялись друг другу при встрече. Семен проходил мимо гордо и, казалось, спокойно. А Федор, встречаясь с ним, злился.
…Прошло два месяца.
Разрыв между Федором и Семеном все углублялся, хотя прямых разговоров между ними и не было. Правда, ходили слухи, что Семен где-то сказал: «Пожалеет Федька. В ноги будет кланяться». А Федор будто бы передал на эти слова: «В ноги? Да ему их скоро подсекут, ноги-то». Может быть, это все — неправда, а слухи такие ходили. На чужой роток не накинешь платок — люди разговаривали.
Но однажды у них произошла открытая стычка при народе. На собрании пайщиков сельпо выбирали правление. Семен был уверен, что его снова выберут, на третий срок. Он хорошо подготовил все заранее. Но при обсуждении его кандидатуры, когда, казалось, исход уже решен в его пользу, вышел к столу Федор и мрачно сказал:
— Сычев становится кулаком. Имеет наемную рабочую силу… Батрак есть… Три лошади, три коровы…
Кто-то перебил Федора, крикнув:
— Это какие теперь кулаки!
Стоило только одному крикнуть, сбить Федора, как сразу заработали сподручные Сычева:
— Економическая новая политика, не кулаки!
— Это тебе не с винтовкой ходить!
— Ленинская, економическая!
Федор возвысил голос:
— А я говорю, будет Сычев таким же кулаком, как и Ухаревы. Вы ему потребиловку всю отдали на откуп, а его нельзя выбирать.
Начался обычный на сходках гвалт. Но в общем гомоне Семен заметил: получилось два лагеря, и нельзя понять, за кого больше. Момент может быть упущен. Сычев взял слово. Он вышел к столу, хотя и был от него на два шага, дождался тишины и сразу бросил Федору:
— Это ты насчет Ухаревых — к чему? И меня — как Петьку? Или — как своего… — но он не произнес слова «отца». Достаточно было намека, чтобы все поняли, о чем речь. — Так ты и скажи при народе. На стороне-то уж говорил: «Отрублю, дескать, Сычеву ноги». Как это так — «отрублю»? Граждане! Аль уж мы не в Советской власти живем?