Игорь Сюмкин - Полдень следующего дня
В тот вечер он положил снимок в шкатулку, к часам.
…Иван уже долго глядел на него, но внимание было рассеяно и виделось пока не столько запечатленное на снимке, сколько с ним связанное. Наконец с усилием заставил себя сосредоточиться. И что? Те же торчащие на макушке седые космы, отечное лицо. Разве что… Губы явно сердито сжаты, а взгляд широко раскрытых глаз несуразно с той сердитостью почти бессмысленно улыбчив, недоуменно кроток. У Муськи взгляд был осмысленней.
Ивану стало жутко, он резко, не без отвращения, швырнул снимок обратно в шкатулку. Потрясенный увиденным, он чисто машинально поддел отверткой крышку часов, чисто машинально определил неисправность, принялся за работу.
Иван был не в состоянии дать себе отчет в том, чем занимается. Так же механически он мог бы тогда поесть или причесаться. Пальцы, однако, были безошибочны, чрезвычайно уверенны, чего им наверняка не хватало б, даже при полной с его стороны отдаче, продолжай Иван оставаться в буйном, радостном возбуждении, что охватило его с полчаса назад, когда вспомнил о часах. Ему бы здорово мешали тогда благоговейная робость, почтение к ним, потому что, если зрячие глаза были для него жизнью, то часы лежали сейчас на столе молчащим сердцем той жизни. Иван же был лишь сельским часовщиком, а не сердечных дел мастером. Они вместе сумели вернуться из прошлого и снова войти в настоящее. Часы были единственным, что вернулось с ним оттуда, хотя очень явственно сквозь крошечные шестереночки в корпусе, которые он бездумно и все ж точно пробовал отверткой, видел он сейчас то, что осталось позади, замерло, поросло быльем…
В комнату заглянула пришедшая в свой перерыв (поварила она в районной столовке) Прасковья. Улыбнулась, хотела подойти, но увидела, что он занят. Теми часами… Теми. Прасковья на цыпочках вышла в кухню, тихонько занялась обедом.
Иван не заметил ее прихода… Прошлое мелькало перед ним обрывочно и непоследовательно; отдельные видения были неожиданны и плохо вязались с чем-либо определенным, одни возникали на мгновенья — другие задерживались…
…«Тигр», что еще недавно свирепо взрыкивал и неумолимо приближался, хотя и щерил в жуткой гримасе неровные клыки разорвавшегося орудия (отлетевшие ошметки его споро нашли Ивановы ноги), был уже беспомощен — беспомощней лежавшего в десятке метров от него Ивана.
Беспомощней Ивана был и человек в сером, гладко облегавшем плотное тело мундире и съехавшей на подбородок каске с порванным ремешком. Он медленно пятился от Ивана на заплетавшихся ногах и, заметно оседая на ходу, хватался скрюченными руками за воздух. На сером сукне его мундира, ровной строчкой пересекая грудь, темнело несколько опаленных точек. Кровь не успела еще проступить.
А над слегка присыпанным теплой, горелой землей Иваном мелко подрагивал в воздухе приклад немецкой винтовки, прямо-препрямо, почти отвесно вонзившейся штыком в землю. Штык на всю свою ширину прихватил кожу с краешка левого Иванова бока и жег, жег, словно был раскален…
В масленке не оказалось масла. Иван лунатиком проковылял к комоду, достал из ящика пузырек с маслом, наполнил масленку, вернулся к столу. Перед глазами стояло уже другое…
— Юрий Иваныч… Глаза! Да я тебе что угодно… — лепетал (именно лепетал своим не тихим басом) Иван и хватал, тискал руку толстого низенького мужчины в мешковатом, небрежно застегнутом белом халате.
Лицо того поглощалось огромными, бледными щеками, крошечный носик еле-еле выступал меж них, но заплывшие глазки были быстрыми, насмешливыми, умнющими. Он покровительственно похлопывал Ивана пухлой белой рукой по плечу и снисходительно приговаривал сквозь одышку тонким, почти женским голосом:
— Экий ты, брат, статный, будто и не полета тебе… До плеча не дотянуться. Ну, ладно, Иван, глаза твои — слава богу, так что будь здоров! Извини, брат, некогда болтовней заниматься. Дела! — уже серьезно закончил он, отходя к столу, на котором лежало взразброс несколько историй болезни. Молоденькая сестра ввела в кабинет больного. Иван, боясь встретить его невидящий взгляд, поспешно вышел. Это было четыре дня назад.
Из кухни донеслась вдруг до него неизменная, негромкая Прасковьина «Лучинушка», подавляемая раздражающим скрежетом ножа о рыбью чешую.
«Паша пришла…» — еще не отойдя полностью, почти безучастно (настоящее почему-то всегда воспринималось им бледнее прошлого) отметил он и снова ушел в прошлое, но уже не стихийно, а в общем-то сознательно, зная куда…
Ему восемнадцать. Вместе с другими курсантами Иван сидит за длинным столом в училищной столовой, жадно глотает сухую, без капли масла, ладно хоть горячую, перловку. Вокруг слышен лишь стук ложек о миски да торопливое чмоканье.
В окошко раздачи видно, как Сапронов (их взводный) с улыбкой шепчет что-то Паше. Она не отвечает, равнодушно помешивая черпаком в огромном котле на печи. Иван, не отрываясь, жадно, с вожделением смотрит в Пашину сторону.
Не знал Иван, о чем думали, глядя на Пашу, другие, сам-то он пялил глаза не на нее — высокую да ладную, а на то, как она, помешивая в котле, поднимает черпак и сливает, поднимает и снова сливает. Иван давно проглотил свою порцию, допивает кипяток и глазеет, глазеет в Пашину сторону, на лету пожирая взглядом раз за разом шлепающееся обратно в котел месиво, мечтает, что хорошо бы Пашу охмурить, — должны же у нее быть остатки от обедов там, от ужинов, обязательно должны.
Мечтай не мечтай, все без толку: шансов — ноль, одних курсантов три сотни, не говоря уж об офицерах. Конкуренты… К тому ж она, слышно, и не подпускает к себе никого. Муж у нее на фронте. Сами скоро там будем, совестно вроде своему брату свинью подкладывать. Ну, а за здорово живешь ведь никакая постороннего в голодуху подкармливать не станет, много нас таких.
Месяц глазел он на Пашу вот так, ни на что не решаясь, другой, пока вконец не прижало. Еле доплелся Иван после учебного броска на тридцать километров, а на завтра предстояло его повторить. Свалился он после отбоя на койку, а уснуть, несмотря на усталость, не мог…
«Есть, есть хочу… Надо!» — будоражила его одна и та же мысль. И…
«А еще на фронт просился…» — пытался усовестить себя Иван, когда лез по ржавой водосточной трубе к Пашиному окну (она жила в училищном флигеле, на втором этаже).
Гибко, почти бесшумно протиснулся Иван своим долговязым, неловким обычно телом в открытую форточку. Откуда только силы и сноровка взялись, не с той ли голодухи? С минуту стоял он посреди темной комнатушки и, воровато озираясь, зажимал себе ладонью нос, рот, чтобы не чихнуть от приятно пощекотавшего ноздри густого запаха глаженого белья, запаха домашнего-домашнего.
Слышалось ровное, спокойное дыхание Паши. Иван различил наконец кровать почти во всю стену каморки, свернувшуюся под простыней Пашу, створчатый кухонный ящик у двери, стол, пару табуреток и распахнутые дверцы стенного шкафа.
На цыпочках, мелкими-мелкими шажками пошел он к кухонному ящику, с трудом подавляя желание броситься к нему сломя голову, и, если тот, не дай бог, закрыт на ключ, разнести его в щепочки, схватить лежащее в нем (что угодно, лишь бы съестное) и глотать, глотать. Иван не думал тогда о том, что уже дал присягу, что он — будущий офицер, что могут отправить в штрафную роту. Он чувствовал знакомый запах плохо выпеченного хлеба (мякиш чуть гуще киселя) и подкрадывался к нему…
Вот Иван потянул на себя створку ящика, заглянул (оттуда так вкусно пахло скверным хлебом) и отшатнулся. Ящик до самого верху был заставлен башнями стоящих одна в другой металлических мисок. Не таясь уже, Иван бросился к стенному шкафу… На полках лежало аккуратными стопками нехитрое Пашино бельишко. Это убило… Он долго и тупо глядел на белье. Кто-то тронул его за руку… Рядом стояла в длинной белой рубахе Паша, испуга в ее глазах не было: все поняла. Наморщив высокий, немного портивший ее лоб, она молча и с жалостью разглядывала его, нескладного, исхудалого…
По крупицам собирал потом в памяти Иван ту майскую ночь сорок второго. В цельное лоскутки так и не срослись, и долго, очень долго не мог он понять: скверным или прекрасным было все происшедшее тогда…
Они лежали на узкой койке. Паша, уткнувшись лицом в его грудь, спала, а Ивана, глядевшего в потолок, переполняли самые противоречивые чувства. Ему одновременно хотелось и запеть от радости, и волком завыть со злого-злого стыда; одна рука порывалась нежно и благодарно гладить Пашу, а другая чесалась от желания ударить ее. Иван не делал ни того, ни другого, боясь шевельнуться, боясь разбудить Пашу, — и все из еще большей боязни, что исчезнет это его удивительное, небывалое досель состояние.
Но вот затекли у Ивана ноги, просунутые меж прутьев спинки, и в голове мелькает пустейшая, ничего не значащая мысль — ощущение, что Пашина койка ему коротка, Пашины руки теплы, ласковы, но тяжелы… То, что они тяжелы, вдруг настораживает его; Иван пытается разобраться, почему, и для этого представляет их в действии: они помешивают большим черпаком кашу в котле. Снова напрягает воображенье, и снова Пашины руки упрямо орудуют черпаком.