Анатолий Тоболяк - Откровенные тетради
Вот тут-то меня охватил страх, да какой! Сердце замерло, сжало горло.
Что же я делаю? В своем ли я уме? Через семь месяцев… уже в мае, а то и раньше… у меня появится ребенок. Не успеешь опомниться, а он уже кричит — живой, настоящий! Как я справлюсь с ним одна? Надо же еще зарабатывать деньги и учиться тоже. А как же он?
Я сидела испуганная и потрясенная. Пока я ссорилась с матерью и отцом, пока с пылу-жару собирала чемодан, да и потом, — эти простые вопросы не приходили мне в голову. Я защищала себя, дралась за свои права и думала о нем и себе, как о чем-то неразрывном. Но он — это не я. Он не может надеяться на «авось проживу». Я буду отвечать не только за себя, как сейчас, но и за его жизнь, такую уязвимую! И тут уж не обойдешься, Ленка, одними благородными чувствами. Он станет плотью и кровью, криками и слезами… и что же ты будешь делать?
Я приложила ладони к животу и сидела, не дыша и не шевелясь. Закололо в груди, на лбу выступил пот. Мне почудился тонкий, умоляющий голос. Он повторял: «Мама, мама!» В этом пустом доме я была не одна.
В воскресенье, часов в одиннадцать, ко мне пришла Мария Афанасьевна. Почти всю ночь я не спала. Она сразу спросила:
— Ты не больна, Лена?
— Да нет, так, ничего… — пробормотала я.
— Тошнит, наверно? — сразу определила она мой недуг.
Я кивнула, но дело, конечно, было не в этом, хотя ночью меня неожиданно вырвало.
Мы прошли в роскошную гостиную и устроились в креслах. Мария Афанасьевна была в брючном костюме вишневого цвета. Он ловко сидел на ее маленькой стройной фигуре. Темные пышные волосы… сухое лицо с яркими, живыми глазами… Жаль, что Сонька пошла не в нее.
— А я иду с базара, думаю — дай загляну, — как-то рассеянно начала она. Тут же тряхнула головой и засмеялась: — Вру! Собралась я к тебе, а потом решила заодно заглянуть и на базар. Ты курила здесь?
— Да, одну сигарету.
— Интересно, а Сонька курит?
— Я не видела. Нет, наверно.
— Скорее да, чем нет. Тебе-то не стоит увлекаться. Какой месяц?
— Уже два, — помедлив, ответила я.
— Еще два. Так будет точнее. Плохо переносишь?
— Да нет… ничего. А как это — плохо?
— Плохо — это когда тошнит все время, головокружения, слабость, дурнота. Хочется лечь и не вставать. Противно смотреть на пищу. Да уж если плохо, то сразу понимаешь, что плохо!
— Значит, еще не очень плохо… — неуверенно улыбнулась я.
— Значит, счастливая! А вот я, когда носила Соньку, то была человеконенавистницей. Серьезно! Сонька дала мне жару.
Я не знала, что ей сказать. Молчала.
— Ты жалеешь, что все так получилось? — осторожно спросила Мария Афанасьевна.
Я быстро вскинула голову.
— Нет!
— Совсем нет?
— Совсем нет.
— Ну этого быть не может! — не поверила она и подняла тонкие брови.
— А я вот говорю: нет! Ни одной минуты не жалею. Это правда. Я только думаю… Ох, Мария Афанасьевна!
— Что? — живо спросила она, подавшись вперед.
— Хоть бы вы мне сказали, что мне делать! Я совсем запуталась.
— В чем?
— Не знаю. В самой себе, наверно.
— Боишься рожать?
— Не рожать, нет! Я даже умереть не боюсь.
— Я неправильно выразилась. Боишься за ребенка? За его будущее?
— Да.
Она помолчала, покусывая губы.
— Что ж, Лена, выхода всего два. Обычно в жизни бывает куча вариантов — только выбирай. А тут два.
— Вот именно — два! И оба страшные.
— Не настолько, как тебе кажется. Большинство женщин так или иначе попадает в твое положение. Многие решаются на хирургическое вмешательство. В конце концов это апробированная операция, — безмятежно проговорила Мария Афанасьевна, но на лбу у нее вспухла жесткая морщинка.
— Вы мне советуете…
— Нет, я тебя посвящаю. Решившись на аборт, может быть, совершаешь благое дело: освобождаешь своего ребенка от тягот жизни… Да и самой проще. Свободная, веселая, деятельная! Снова влюбляйся, бегай на танцульки, выходи замуж.
— Я не хочу снова влюбляться, бегать на танцульки, выходить замуж.
Мария Афанасьевна встала и быстро заходила по ковру туда-сюда.
— Ерунда! Фу, какая ерунда! Время — лекарь, вылечивает. Да потом у тебя все впереди. Захочешь иметь ребенка — будет ребенок. Природа милостива.
— Как вы говорите…
— Как я говорю?
— Цинично.
— Да? Ты думаешь? — быстро спросила Сонькина мать, снова останавливаясь. — А может быть, логично? Молодость-то у тебя одна. Потратишь на пеленки — не останется для себя. Рожать — это такое самопожертвование, что за него даже медали дают, как на фронте! А спрашивается: во имя чего такой подвиг? Никакой гарантии, что твой ребенок отплатит тебе любовью.
Я тяжело задышала через нос. Смотрела на Марию Афанасьевну во все глаза: неужели она это всерьез?
— Нет, Лена, благоразумие и благополучие куда лучше! Сердце не изнашивается, морщин меньше, сил больше. Одна беда, что от погоста все равно не убережешься. Ну да ведь и умереть можно благоразумно: не от тревоги, не от волнения — от обычной старости. Согласна?
— Мне противно то, что вы говорите. И я… не верю, что вы так думаете. Не надо мне таких советов!
Мы некоторое время мерились взглядами.
— Раз так, Лена, значит, останется только один выход. Да ты, по-моему, его уже сделала.
— Теперь — да. После ваших слов.
Мария Афанасьевна вдруг подбежала ко мне и порывисто поцеловала в щеку.
Потом мы пили чай и разговаривали о Соньке.
5
Мой рабочий день начинался в семь часов утра, а заканчивался… по-всякому. Бабка Зина, моя напарница, о которой предупреждала Гаршина, и правда оказалась плохой помощницей. То она бюллетенила, то жаловалась на недуги и просила заменить ее. Я не понимала, куда она все время спешит, пока бабка Зина сама не призналась, что у нее есть работа на стороне — нянчит какую-то девчонку, за что «хозяева» платят ей сорок рублей.
— Жить-то надо, девонька, — скорбно поджимала она губы. При этом маленькие ее глаза оплывали слезами, все лицо сморщивалось — прямо мука человеческая!
— Ладно, баба Зина, идите, — вздыхала я.
— Вот спасибо, девонька! Вот спасибо, внучка! — радовалась она и поспешно убегала.
Однажды вечером Гаршина вошла в игровую комнату, где я мыла пол. Большинство ребят уже развели по домам, оставшиеся без присмотра носились во дворе, около песочницы. Гаршина некоторое время молча наблюдала, как я орудую тряпкой на длинной палке. Потом спросила бесстрастным голосом:
— Соломина, в чем дело?
Я разогнулась, убрала рукой волосы с лица. Меня подташнивало, я облизала сухие губы и вдруг, внезапно, сразу возненавидела ее — свежую, яркую и нарядную. Опять какая-нибудь нотация! В первые дни она только тем и занималась, что выговаривала мне за всякие упущения.
А Гаршина продолжала:
— Почему вы работаете одна? Где баба Зина? Чего ради вы позволяете ей эксплуатировать себя? Она вам платит за это?
— Никто мне не платит! Еще не хватало! Я ей помогаю — и все.
— Помогаете? — с усмешкой переспросила она. — А вы знаете, чем она занимается, пока вы тут ишачите? Торгует на барахолке. Спекулирует всяким дефицитом.
У меня даже палка выпала из рук.
— Неправда!
— Правда чистейшая! Вы получаете гроши, а у нее чулки трещат от тысяч. Не смейте ей помогать!
Я стояла пораженная.
— И потом, почему вы вчера до обеда играли с детьми, пока Зоя Николаевна бегала в магазин за сервелатом? Я не против дружеской помощи. Но не делайте из себя козла отпущения. Присматривайтесь к людям, Соломина! Разбирайтесь что к чему! — И она вышла.
Пока я разбиралась что к чему, в детской спальне загремело ведро. Кто бы это? Ребятня добралась, что ли, до моего технического инвентаря?
С палкой в руке я направилась в спальню шугнуть их и увидела Гаршину. Кремовый жакет ее висел на спинке кровати. А она в белейшей блузке, трикотажной юбке и модельных туфлях стояла на коленях и возила тряпкой под кроватями.
Я понаблюдала за ней, рассмеялась и сказала:
— Ирина Анатольевна, зачем вы делаете из себя козла отпущения?
Гаршина разогнулась, без улыбки взглянула на меня своими голубыми глазами, отчеканила:
— Очень просто! Не хочу, чтобы вы пали, как загнанная лошадь!
Больше мы с ней в тот день не разговаривали. Она вымыла в спальне и ушла.
А бабке Зине я при первой же встрече сказала:
— Баба Зина, бог — вон он! — И указала пальцем вверх. — Он все видит, учтите!
— Все видит, ой, все видит, девонька! — горячо и поспешно согласилась она.
«Да что ж это такое? — думала я. — Неужели все время буду бродить в потемках в этой странной взрослой жизни? Неужели ничему не научилась? Как просто было в школе: каждый будто просвечивался насквозь. Этот добродушный, глуповатый… тот умный, злой… этот болван… тот открытая душа… Почему же здесь все так запутанно? Каким рентгеном просвечивать этих поживших людей, чтобы разгадать их?»