Юрий Васильев - Ветер в твои паруса
Нина пошла на кухню выключить чайник.
Вот и все… Была девчонка и сплыла. А Павел?.. Что он сейчас? Как он забавно хвастался сегодня, что умеет жарить шашлык. Как ему не хотелось домой!.. Он испугался, хотя еще ничего не понял. А она поняла. Она знала, что все свои тридцать лет он ехал на этой машине сюда, к ней. Приехал и не догадался. Или догадался немного? Догадался, наверное, потому что был таким откровенно храбрым. И уехал. Совсем уехал. От нее…
А завтра… Нина поняла, что будет сейчас реветь. Громко, навзрыд, в голос, как ревут бабы на похоронах. Будет реветь за все, за свою неудавшуюся жизнь, за сегодняшний день, от которого она уже никогда не отделается, будет реветь от ужаса и страха…
За окном послышался звук автомобильной сирены. Нина, едва не выронив чайник, как была с тряпкой в руке, выскочила за калитку.
А за калиткой был обыкновенный вечер.
Она вернулась на веранду, постояла немного в углу, там, где тикали старые медные часы отца, потом накинула кофту и вышла. Сирень обрызгала ее росой. Калитка долго не открывалась. Под фонарем стояли два больших соседских пса, вышли подышать перед сном.
— Годы тают, как льдинки в ладонях, — сказала она. — Слышите, четвероногие? Это Павел Петрович переезжает сейчас шлагбаум у магазина, торопится, едет ко мне и боится, что поздно. Нет, еще не поздно. И не торопись, я сама дойду до шлагбаума…
10
Она не дошла до шлагбаума, потому что сразу же, выйдя из переулка, увидела в конце улицы машину. Фары беспомощно тыкались в сторону, отыскивая нужный поворот.
Нина вскинула руку прямо у капота. Открыла дверцу. Павел был все в той же рубахе.
— Мог бы запомнить дорогу получше, — сказала она. — Знал ведь, что вернешься.
— Сумасшедшая! Чуть под колеса не угодила… Ты как здесь очутилась?
— Я жду тебя.
— На нас не выпустят собак?
— Тутошние собаки мои друзья.
— Куда мы поедем?
— Не знаю… Куда хочешь. У тебя много времени?
— Много.
— Тогда прямо…
Они очень долго ехали молча, потому что можно было до бесконечности нести веселый нервный вздор, но оба они понимали, что пора веселого вздора кончилась, и с каждым километром становилось все невозможней говорить что-нибудь просто для разговора.
— Ты мне скажи, когда тебе надо будет вернуться, — сказал Павел уже у самой Москвы.
— Да… Послушай, Павел, ты ведь не был дома?
— Не был.
— А отец?
— Сейчас заедем.
— Это удобно?
— Как ты сказала?
Она рассмеялась.
— Да, ты прав.
Павел притормозил машину.
— Нина… Ты правда знала, что я приеду?
— Я знала это еще днем.
Павел покачал головой:
— Ты сочиняешь.
— Ну и пусть. Зато я знала, что если ты не приедешь, то я сяду в электричку и приеду к тебе сама. Нет, я и этого не знала. Я решила это полчаса назад. Только не надо больше об этом говорить. Знаешь что? Сейчас ты заедешь домой, переоденешься, и мы куда-нибудь пойдем, ладно?
Лифт не работал. Они долго поднимались темными лестницами. Павел отворил дверь и пропустил Нину вперед. В прихожей стоял высокий седой старик и, слегка вытянув шею, к чему-то прислушивался.
— То-то я слышу, топчутся под дверьми, — сказал он вместо приветствия. — У стариков слабеет зрение, а слух делается, как у совы. Вы проходите, голубушка, мы с вами сейчас познакомимся… А что, молодой человек, ты что-нибудь привез или мы будем поить гостью пустым чаем? Нет? Ну хорошо, я сварю кофе, и у нас есть коньяк. Садитесь вот сюда на диван и ждите.
Павел положил на стол завернутый в бумагу сверток и загадочно посмотрел на отца. Тот протер очки, хмыкнул, неторопливо развернул альбом.
— М-да, — сказал он. — Благодарю, Пашенька, это весьма… Ты же знаешь, что в прошлом году у меня прямо из рук увели Делакруа… — Он посмотрел на Нину: — Сейчас мы будем пить кофе, и я покажу вам кое-что любопытное.
— Одну минуту, — сказал Павел. — Я хочу внести ясность. Дело в том, Нина, что папа обязательно должен показать тебе свою последнюю переписку с господином Дебориным-младшим, своих рыб, своего Дега и соседского спаниеля, который иногда выходит на лестничную клетку. Так что давайте, друзья, сразу смотрите все это, у нас мало времени. Мне еще надо, папа, отвезти Нину домой, предварительно накормив ужином. А рестораны скоро закроются.
— Ты иди переоденься, — посоветовал отец. — Мы сами внесем ясность. И когда вы научитесь жить медленней? — Он кивнул в сторону вышедшего сына и посмотрел на Нину с ласковой снисходительностью человека, которого уже не удивишь ничем.
— А кто это… Деборин-младший?
— Деборин? Понятия не имею. Вы, надеюсь, голубчик, слишком хорошо знаете моего сына, чтобы требовать от него точности.
— Мы познакомились только сегодня, — сказала Нина.
— Да? Хм… Тогда я поясню, что он просто все перепутал… Он уже успел сказать вам, что у вас удивительно красивые глаза? Да? Он в этом разбирается… Ах, вы уже были в Третьяковке? Молодцы… Для меня загадка знаете в чем? Ведь он художник, способный художник… Да. И вот — геология. В этом трудно что-нибудь понять.
— Я понимаю.
— Правда? Может быть…
Нина смотрела на него, худощавого, седого, с голубыми, уже заметно поблекшими глазами, и думала, что ему сейчас, должно быть, хочется говорить и думать только о сыне. А она не могла говорить с ним о сыне, потому что не знала о нем ничего. Она сидела в чужой квартире, слышала, как рядом в комнате выдвигает и задвигает ящики Павел. Просто Павел, который приехал к ней на машине, и ей это не было странным. Ей было весело. Она смотрела на дверь, за которой одевался Павел, и никакая логика уже не могла ей объяснить, почему не этот вечер, а все, что было до него, показалось ей вдруг выдуманным.
Павел вышел в сером костюме, в новой сорочке, галстук у него был заколот булавкой.
— Однако, — сказал отец. — Ты время от времени умеешь выглядеть… Да, кстати, чтобы не забыть. Звонила Таня, беспокоится, почему молчишь. Я ее успокоил.
— Хорошо… Ты знаешь, я встретил на лестнице врачиху, боялся, что это к тебе.
— Ну вот еще. Это к соседу. А я абсолютно здоров.
— Ладно, ты у меня скоро станешь вегетарианцем. Все, все, молчу. Мы уезжаем…
Они молча доехали до ресторана, сели за столик и позволили официанту проделать вокруг себя все положенные манипуляции с вытиранием фужеров и стряхиванием пыли. Потом заказали ужин. Официант принес много вкусных блюд. Шампанское в серебряном ведерке со льдом. Салфетки словно из дерматина, так накрахмалены; на вилках и ножах монограммы.
— Царский ужин, — сказала Нина.
— Будем гулять… Последний день свободы.
— Павел?
— Что?
— Нам очень сейчас плохо, да?
— Молчи…
Сейчас надо молчать.
Вот просто так сидеть и молчать, и чувствовать, как тебя заливает щемящая до боли нежность к этой неизвестно откуда взявшейся девчонке, о которой ты ровно ничего не знал вчера и о которой так много узнал сегодня… Как получилось это? Когда?
Может быть, в Третьяковке, перед Врубелем? Или потом, на скамейке возле дома Варга, когда она, притихшая, с широко открытыми глазами, слушала рассказ о старом капитане? Или это пришло к нему сразу, едва он увидел ее — испуганную, смотревшую на него с укором — почему ты так долго ехал? — а может, это началось пять лет назад, когда в горах Куэквуня они с Олегом смотрели на синее пламя лежащего внизу ледника; или еще раньше, в шкоде, когда ты впервые поцеловал девушку — помнишь? — и мир завертелся у тебя перед глазами ты ведь тогда еще не знал, что любовь — это абсурд и половое влечение.
Он дотронулся до ее руки.
— Ты почему не ешь? Смотри, какая роскошная котлета в бумажных розочках.
— Не ем, потому что жду шампанского. Или оно так и будет торчать в ведре?
— Действительно…
Он налил шампанского. Нина долго смотрела, как бегают в нем пузырьки.
— Ну, а теперь ты чего ждешь? — рассмеялся Павел. — Пока весь газ не выйдет, чтобы язык не щипало?
— Нет. Просто так. Пусть немного согреется… Знаешь, Павел, вот ты сегодня сказал, что будешь учиться что-то делать заново… Ну пусть. Хотя я и не верю. Я сейчас о другом. О себе…
У нас был с Венькой общий знакомый, студент, жил напротив. Его отец, крупный ученый, оказался подлецом. В пятидесятом году он сделал карьеру. Что-то там такое доказал недоказуемое. Потом, когда все стало на место, каялся, в ошибках признавался. Только поздно… Семья развалилась. Сын ушел из дома, с женой нервная депрессия или как это называется. Одним словом, жалко он выглядел, этот профессор. И я ему по-человечески сочувствовала. А Венька сказал: «Ни черта! Пусть на себе рубашку рвет… Думал, на том свете за подлость платить придется. Так пусть на этом заплатит». Ну, ты Веньку знаешь. Он всегда был категоричен. Только ведь он прав, Павел. А? Платить надо за все. Иногда очень дорого. Иногда всем, что имеешь, и все равно не хватит. И нет границы между преступлением и сделкой. Они где-то рядом. Простая мысль. И очень древняя, наверное. Ты слушаешь меня?