Елена Серебровская - Братья с тобой
После Кавголова в журнале показали лыжников в белых халатах, переползающих с открепленными лыжами, летящих с горы в атаку, делающих перебежки с винтовками. Сева мучительно завидовал. Может, пехотинцем он был бы заурядным, а вот лыжником — не из последних. Он физически тосковал по лыжам. В финскую войну доказал же, на что он годится. Чертова броня! Ну ничего, камералку закончим, тогда посмотрим. Никто не остановит.
И Сева настоял на своем. Он попал в школу пехотных лейтенантов и окончил ее в ускоренном темпе.
О выпуске Сева рапортовал сестре:
«…Последнее время писал тебе редко, потому что каждый день ждал выпуска. Вчера это произошло, и мне присвоили звание лейтенанта. Буду командовать взводом пехоты. Надеюсь, не подкачаем.
На выпуск мы утром и не надеялись. Начались нудные зарядки, подъемы с сумасшедшей скоростью на тесных нарах, поверка оружия, когда отделенный лезет под хомутик прицельной планки, сует нос в патронник, тыкает пальцем в магазинную коробку, смотрит в затыльник, как в зеркало, и осматривает у винтовки внутренности.
В поле пошли быстро, с полдороги вернулись за станковым пулеметом, и я тащил тяжеленное тело «максимки» на плече. Было уже жарко (солнце здесь шутить не любит), скатка пекла, как нарочно противогаз ерзал по боку. Идти пришлось по бесконечным сопкам, и я совсем проклял солнце, «максима» и шинель.
Вдруг в середине дня прибежал дневальный, совершенно взмокший. Нас построили и повели, чтобы сообщить о выпуске.
И вот я покидаю Наманган. С дороги черкну. Новый адрес сообщу сразу.
А Володю-то отпевать рано, не верю я в его гибель. Вот увидишь, сердце меня не обманывает.
Напиши маме что-нибудь веселое, ей ведь приходится тяжелее нас всех.
Май 1942 г.
Сева».
Не очень-то радовали письма сестры. Успокаивая мать рассказом о своем «лучезарном» быте начинающего офицера, он и ее просил написать что-нибудь веселое Маше, поддержать морально. Так подговаривал он их обеих, и каждая старалась выполнить его просьбу получше.
Он уже был вблизи фронта; поручили командовать заградотрядом. Но можно ли об этом писать маме! Маме, которая при неожиданном стуке в соседней комнате вскрикивала? Маме, которая, услыхав в первые дни финской войны о том, что сын ее идет добровольцем лыжником, просто упала без чувств? Нет, она никогда не была трусихой, и сознательности в ней хватало, просто натура досталась ей сверхчуткая какая-то, с обостренной восприимчивостью.
Что же писать ей? Сева придумывал подходящие байки, предавался воспоминаниям о мирных днях детства. По вечерам до́ма спорили иногда об ученом-фантасте Циолковском, о межпланетных полетах. Маша рассказывала об услышанной ею теории: земля когда-нибудь остынет и люди переселятся на другие планеты. Сева и Володя заявили, что они хоть сейчас готовы в космос, в порядке опыта, было бы только на чем лететь. Сама Маша ежилась, а потом прямо сказала — ей и на земле хорошо, и в космос она не ходок. Нет, не полетит. Еще вернешься ли… Сева дразнил ее. Недавно, уже на Памире, он написал стихи на эту тему. Не послать ли их маме — на сбережение до конца войны? В подтверждение того, что встреча состоится вне всякого сомнения.
Стихи назывались «Легенда о будущем»:
На теплой нашей земле плавучей— Остров землян —Холод настанет. Льдинами — тучи,Камнем — поля.Смелые дети, мехом обуты,Телом сильны,К старту ракеты! Считайте минуты,Земли сыны!Прочно бесстрашие. Известны дорогиДо теплых планет,И час отчала последний пробилВ бескрайний свет.Вы вспоминайте песни, что пелиПрадеды вам,Как человек с рубцами на телеЖизнь отдавал.Чтобы могли вы, мехом обуты,Телом сильны,Вечностью сделать землян минуты,Былью — сны.Планете стынуть, холодной глыбе,Льдом — вода,По для землян не настанет гибельНикогда!Никогда! Так музыка грянет:Никогда!Музыка брезжит рассветом ранним.Пальцев ударСнова по клавишам! Новую ЭддуВ нашем бою,Славному будущему легенду,Славу пою!
Но можно ли отделаться одними стихами! Мать просила написать хоть что-нибудь о себе самом. И Сева писал:
«Мама дорогая!
Я опять не писал тебе три недели, — честное слово, замотался. Живу в лесу, но фронт очень далеко, и неизвестно, когда я туда попаду. Командую ротой, учу бойцов шагать, стрелять, колоть и так далее. Часто идут дожди.
После года пребывания в Средней Азии с жадностью впитываю в себя все красоты чисто русской природы. Леса кругом, грибы уже есть, скоро поспеет земляника и прочее. Есть, к сожалению, и комары, и много…»
— Это вы что, осколки мин грибами величаете? А пули проходят у вас под псевдонимом «комары»? Извините, что заглянул нахально…
На Севино плечо легла рука человека, с которым он вот уже несколько месяцев делил жилье — будь то землянка или похожая на плетеную корзину «комната» из прутьев. И делил ответственность за вверенную ему роту. Теплая ладонь политрука была знакомой, надежной, — хороший достался Всеволоду политрук! Сева всегда легко уживался с людьми, а к политруку привязался, как к родному. Он, «хотя был с виду не совсем военный», но в точности соответствовал Севиному представлению о комиссарах гражданской войны, сердечный и заботливый человек, строгий и непримиримый к нарушителям дисциплины. Эх, дисциплина, дисциплина! И в отдельности каждому ты нужна — своя, внутренняя, и уж совсем необходима коллективу, любому! Без тебя, пожалуй, всё распалось бы на кусочки.
Принимая решения, Сева часто вместо обычного «как ваше мнение, товарищ политрук?» так и порывался сказать по-чапаевски: «а что думает товарищ комиссар?». Приходилось, согласно уставу, обращаться друг к другу на «вы», но каждый из них ощущал, что это всего лишь проформа.
Сева поднял лицо от письма:
— Мамаше пишу…
— Я так и подумал. Ну, не буду мешать.
— Товарищ политрук! — Сева смутился: тут надо было бы назвать человека по имени, такой предстоял разговор. — Я, конечно, оптимист… но на всякий случай ношу с собой в комсомольском билете письмецо мамаше… Если случится что — проставьте, пожалуйста, число дней на пять вперед и пошлите. Уж очень у нее хрупкий организм, не то что у нас мужиков. Так — ничего: простая, работяга, а на переживания — ну, слаба, боязно за нее. А с надеждой-то, постепенно, ко всему привыкнуть легче. Я-то уверен, что не придется посылать это сочинение, дома потом посмеемся… Но чтобы вы знали.
Политрук ничего ему не ответил. Улыбнулся по-отцовски, с грустинкой, мягко прижал его плечи обеими руками и кинул:
— Ясно… Я пошел.
И вышел из комнатки, похожей на корзину. Стенка этой «корзины» была украшена большою картой СССР, — карты были Севиной слабостью с самого детства.
А всё же кому-то хотелось раскрыть душу. Сестра помоложе, посильней, — ей он писал правду. Ей признался, что друг его по училищу ранен и лежит в госпитале. С ней поделился историей, услышанной недавно: какой-то паренек, тонувший на Ладоге во время бомбежки, спасся, хотя его уже занесли в списки погибших. Так могло быть и с Володей, веры терять не следует.
События не радовали: враг полз к Волге, и даже не полз, — пёр напролом, катился. Что-то происходило в армии, — Севу внезапно перевели в резерв и отправили — куда? Об этом он мог только догадываться.
Сестре, конечно, следовало об этом знать. Он написал ей с дороги:
«…Сижу, как генерал без войска, но не скучаю. Всё-таки ехать без бойцов по железной дороге очень удобно и спокойно. Бойцы, как большие дети, любят пошуметь, сбегать на базар, когда запрещается выходить из поезда, а то и забегут так далеко, что поезд уйдет, а ты волнуйся за них, пока они догоняют.
В вагоне — человек двадцать молодых лейтенантов, поют песни, читают книги. Куда едем — не знаем. Между прочим, побывал в Ельце. Еще видны следы хозяйничанья коричневых бандитов: снесенные крыши, разрушенные стены, подорванные мосты. Но если не всматриваться, то нет резкой разницы между фронтовой Орловской и тыловой Ивановской областями. Везде работают, везде в небо смотрят пулеметы на случай визита «аса», и везде нас встречают как лучших друзей.
На прощанье я захватил с собою две книжки — «Черты советского человека» Николая Тихонова и «Стихи 1941 года» Константина Симонова. Помнишь, у Багрицкого? «А в походной сумке книжки и табак, Тихонов, Сельвинский, Пастернак». В моей походной сумке пока только один из них. Он доказал, что достоин быть бессмертным, оставаясь в блокированном Ленинграде в эту страшную зиму и воспевая героику осажденного города-борца.
После войны, конечно, многие поэтические имена уйдут со сцены, ввиду того, что в эти суровые дни не сумели тоже оказаться в строю. Иные пишут со скоростью молнии, но не всегда интересно. Сурков и Солодарь придумали «Гришу Тапкина» на манер «Васи Теркина» времен финской войны. Но «Гриша» оказался скучным и длинным. Никому не смешно.