Владимир Орлов - Происшествие в Никольском
– Ну и хорошо, – сказала Вера обиженно, – не права, ну и хорошо…
– Сразу надулась, – сказала Нина. – Ты хоть подумай, не спеши…
Вошла мать.
И Нина, и Вера скосили глаза в ее сторону, ожидали новой бури, но слов никаких не было произнесено, и тогда Нина встала.
– Мне пора на работу. Как вернусь, сразу сюда забегу. Ты, Вера, не права, ты все взвесь, – тут Нина остановилась, испугавшись, как бы Настасья Степановна не учуяла в ее словах чего-либо дурного или тайного, и, помолчав, добавила: – Вы уж, теть Насть, с Верой не ругайтесь. Не надо сейчас.
– Я тебя провожу чуть-чуть, – сказала Вера.
Нина уходила, Настасью Степановну перед тем за плечи обняв: мол, тетя Настя, все обойдется-образуется. Вера остановила подругу в сенях, стала говорить, смущаясь собственной слабости, страдая оттого, что открывала Нине запретное, обнажала свою неотвязную тревогу, которую держать бы ей про себя, но и держать про себя не могла, и ждала теперь, чтобы Нина успокоила и обнадежила ее.
– Знаешь, Нинк, чего я боюсь-то? – говорила Вера, волнуясь. – Вот Сергей приедет и все узнает…
– Ну и чего?
– Ну, как чего? Как у нас будет-то с ним?..
– Если он от тебя отвернется, значит, и цена ему грош. И жалеть тогда о нем не стоит.
– А может быть, он и не отвернется, а все равно не будет уже ничего хорошего…
– Не надо, Верк, вот помяни мое слово, все хорошо у вас сложится.
Уходя совсем, она шепнула Вере:
– Верк, я за тебя боюсь. Слово дай, что ничего не выкинешь, пока не вернется Сергей. А?
– Ладно, – сказала Вера, – хватит об этом.
Нина ушла, уехала, спасибо ей, подумала Вера, в электричке она еще погорюет о тяжкой судьбе подруги, а потом московская жизнь отдалит от Нины Верины беды, и ничего тут не поделаешь. Вера вздохнула. Вошла в комнату. Мать сидела у стола.
– Ну что, – сказала Вера, предупреждая атаку матери, – обязательно при людях надо устраивать крик?
– Садись, – сказала мать.
– Ну, села. И что дальше?
– Ты можешь говорить мне все, что хочешь, можешь наплевать на мать, но дурь из головы выкинь. И не злись. Нина тебе советовала правильно.
– Чего она такое советовала?
– Сейчас же ехать в город.
– Никуда я не поеду, – хмуро сказала Вера.
– Поедешь. Что ты задумала? Мстить, что ли?
– Мое дело.
– А обо мне с девчонками вспомнить не желаешь? Что с нами-то станет?
– Вас не убудет.
– В тюрьму ведь сядешь!
– Я и сяду, а не ты с ними.
– Вера, не дури, – сказала мать, – я тебя прошу.
Тут Вера взглянула на нее и увидела, что губы у матери дрожат, а глаза влажны, и всякое желание дерзить матери пропало, следовало ей успокоить мать, произнести какие-нибудь ложные слова, чтобы она хоть на минуту посчитала, что Вера готова отказаться от своих намерений, но слова подходящие не явились.
– Девчонки-то маленькие, – сказала мать, – а могут одни остаться. Как проживут-то?
– С чего вдруг одни?
– Мне в больницу ложиться надо, – сказала мать.
– Ты что?
– Я уж вам не говорила, не пугала раньше времени…
– С чего ты взяла, что в больницу?
– Я у врачей была. Обследовали и велят…
– У каких врачей?
– У разных. И у… – Мать замолчала.
– И у кого? – В горле у Веры стало сухо.
– У онколога.
– Они что?
– В больницу велят ложиться. Операцию делать…
– Ты что! Ты врешь! – крикнула Вера. – Чтобы я в милицию пошла, да?!
– Я тебе никогда не врала. Вспомни, когда я тебе врала? С отцом меня не путай.
– И за что же такие напасти на нашу семью! За что!
Волком взвыть хотелось Вере, застонать на весь поселок Никольский, тупое отчаяние забрало ее – что же это делается-то и почему? Но мать сидела напротив Веры тихая, губы ее уже не дрожали, слез не было в ее глазах, а было спокойствие, объяснить которое Вера могла только тем, что мать все передумала о себе, ничего не став выспаривать у судьбы, а теперь ее заботило лишь будущее дочерей, и, поняв это, Вера не застонала и не заплакала. Она старалась теперь успокоиться, обнадежить себя хоть бы мыслью о том, что у матери вдруг не самое страшное, но спросить о болезни долго не решалась. Сказала наконец:
– А диагноз они тебе какой поставили?
– Они, может, и сами не знают. Надо операцию делать, а там уж увидят, доброкачественная или какая…
– Конечно, доброкачественная, – быстро сказала Вера, – сделают операцию, и все обойдется… Сколько случаев знаю!
– Дай-то бог, – сказала мать, вздохнув.
Вера встала.
– Насчет меня будь спокойна. Ничего я дурного не выкину. Не хотела я в милицию, но пойду. Пусть будет по закону.
Мать тоже встала.
– Оно и лучше так.
Вера бросилась к матери, обняла ее, заплакала:
– Что же делать-то нам с тобой, мамочка моя? За что же нас так?
7
Город стоял в тридцати трех километрах от Москвы, сорок, а то и меньше минут электричкой, и норов имел уже столичный.
Мать шла чуть впереди, ступала твердо, а когда оглядывалась, никаких слов не говорила дочери. Лицо ее было суровым и спокойным. Вера удивлялась этому спокойствию матери, мать вообще казалась ей сейчас преображенной. Вера привыкла видеть ее застенчивой и тихой на людях и уж тем паче во всяких казенных учреждениях, в крови ее была робость крестьянки перед присутственными местами, теперь же мать стала решительной и сильной, даже ступала по земле она иначе, чем прежде, как будто выросла, словно бы стараясь заслонить собой дочь, уберечь ее от дурных взглядов и слов. Вера шла за ней и ощущала себя побитой десятилетней девчонкой, которая без матери – ничто, чувство превосходства над ней, жившее в Вере в последние годы, исчезло вовсе и казалось постыдным. Вера думала теперь о матери с нежностью, страх, вызванный известием о болезни матери и скорой операции, не уходил и холодил ее. Теперь, когда она смотрела на мать, плохо одетую, странную в городской толпе в своем вдовьем, провисшем на плечах, ношеном платье, тяжелым для Веры было воспоминание о вчерашнем легкомыслии и обмане – пообещала купить матери что-нибудь хорошее и нужное, а сама принесла ей беду. Впрочем, несколько успокаивали Веру, как ни странно, мысли о собственной беде, о собственном страдании, то есть не то чтобы успокаивали, а как бы уравнивали в ее глазах тяжесть их с матерью положения. И тем самым и смягчали ее перед матерью вину. «У тебя жизнь может оборваться, тебе горько, но ведь и мне не слаще, и я страдаю…»
Сердцевина города, сложенного из заводских поселков, временем и случаем разбросанных по обе стороны железной дороги, была тесна и мала. Четыре улицы с учреждениями и магазинами, километра в полтора каждая, расходились от муравейника вокзальной площади к излучине Московского шоссе. В прежние дни Вера облетывала городской центр и на пляж спускалась к запруженной реке за двадцать минут, нынче же – годы тянулись.
Они с матерью шли в милицию. Вера никак не могла взять себя в руки, наоборот, она волновалась все больше. В милицейском доме было сумрачно, пахло сыростью и еще каким-то особым запахом, словно бы это был запах деловитой озабоченности учреждения. В коридорах было пусто, редкие люди в форме и в штатском шагали мимо быстро и молча. Дежурный посоветовал Навашиным подняться на второй этаж и зайти в следственный отдел. На лестнице Вера остановилась, сказала:
– Заявление надо написать. Что же мы так, с пустыми руками, придем?
– Пошли, пошли… Сначала расскажешь, а потом напишешь, что скажут.
– Нет, надо.
Матери следовало бы понять, что рассказывать Вере милиционерам о том, какая с ней вчера приключилась беда, – все равно что прикладывать к коже раскаленный утюг, куда легче было бы без слов положить на стол в следственной кабинете бумажку – и пусть решают, как хотят.
– Хорошо, – сказала мать, – пиши заявление…
Но тут же добавила сердито:
– Дома, что ли, не могла…
– Мало ли кто чего мог! – огрызнулась Вера, огрызнулась вновь от собственной слабости.
В полутемном углу стоял круглый, покрытый стеклом столик. Вера достала ручку из сумки, но бумаги, естественно, не оказалось. Вера жалостливо поглядела на мать, та вздохнула, проворчала справедливые слова и пошла по коридору в соседний кабинет. Принесла два листа бумаги.
Вера ей даже не сказала «спасибо». Ей было сейчас не до матери, она мучилась над листом бумаги.
– Сколько ж слез-то над этим столиком пролито было, – сказала мать, – сколько ж горя человеческого тут записано было… Тяжелый дом-то этот, слезный. Как больница…
– Что больница? – не поняла Вера. – Я не знаю, чего писать…
– Как было, так и пиши…
Долгим был Верин труд над слезным столиком, подсказки матери казались неразумными и только раздражали ее; если уж рассказывать все случившееся по порядку, тетради не должно было бы хватить, но слов у Веры нашлось лишь на полстранички, и никак она не могла подобрать главное слово, которое бы назвало то, что с ней сделали четверо, все выражения, приходившие в голову, были плохими – или обидными для нее самой, или уж совсем не крепкими. Наконец Вера придумала: «…и тут они меня опозорили». Она посидела над этими словами, кручинясь, а поставив подпись и число, даже обрадовалась, будто сбросила с плеч тяжкую ношу, но тут же расстроилась, сообразив: «Чему радуюсь-то!»