Илья Эренбург - Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней
Аш себя во всем урезывал. Пожалуй, листок-другой изрезанной бумаги — единственная роскошь. Пайков не брал. Ел черный хлеб. Чай пил без сахара. Когда случайно замечал на блюдце беленький кусочек или на краюхе хлеба, подкинутый тихонько Людмилой от служебного усердия, ломтик колбасы, негодовал: «При настоящем положении республики, в кольце блокады, такие непроизводительные траты!.. Усиленное питание необходимо занимающимся физическим трудом». Звал курьершу, товарища Анфису, столь монументальную, что, когда она на цыпочках вступала в кабинет, происходило сотрясение, протягивал ей бутерброд и отложенные тщательно в правый ящик стола кусочки сахара:
— Возьмите, товарищ, при ваших трудовых обязанностях вам необходимо усиленное питание.
Мясо Аш ел дважды в год: Первого мая и в годовщину Октябрьской революции. Раз, вернувшись домой не вовремя, часам к пяти (перенесли заседание на одиннадцать вечера), Аш застал нечто ужасное: факт в полоску, то есть жена, спокойно лежа на реквизированной софе, жевала белый хлеб с вареньем. Конечно, Аш мог бы не заметить преступления (так, однажды, он вошел — капот в полоску был распахнут и в его глубинах ютился какой-то усатый курсант, но, переживая интриги военспецов, Аш даже не взглянул на потревоженную парочку). Теперь же белизна давно не виданного каравая ударила в небесные глаза. Остановился, задумался и, взяв со столика кривые, крохотные ножницы жены для маникюра, приступил к допросу:
— Откуда?
— На Сухаревке…
Аш молча вышел. Ночью он принес со службы нечто длинное, завернутое в «Известия». Жена спала. Разбудил.
— Если я еще раз обнаружу купленные у спекулянтов продукты, прибегну к высшей мере наказания.
И вынул из «Известий», перед сонной, обалдевшей от ужаса супругой, огромный дуэльный пистолет, взятый при обыске и завалявшийся в кабинете Аша как ни на что не годный.
Таков был заведующий подотделом. Обыватели шептались: к нему попасть — крышка. Сам расстреливает и пытает. Английской булавкой ковыряет мозги. Знавшие Аша, наоборот, утверждали: добрейший человек, мухи не обидит. (Последняя деталь вполне точна: однажды Аш в Женеве прокорпел полдня, снимая с липкого мушиного листа, подложенного жестокой домовитой женой, погибавших мух.) Но никто не знал, что в кабинете Аша жила высокая смуглянка, дикая идея, имевшая глаза и губы, по имени «массовый террор».
Товарищ Андерматов диктовал. Товарищ Белорыбова отстукивала. Аш читал, и на минуту встречались две пары глаз: черные, летучие — идеи, щенячьи, чистенькие — Ашевы. Потом курьерша, товарищ Анфиса, подымая топот на весь страшный дом, несла бумагу по проходам, закоулкам. И, предчувствуя бег, нетерпеливо ржали разгоряченные автомобили.
Диктовал и составлял товарищ Андерматов. Другая порода: голова засеяна, ногти тщательно возделаны, галстук артистически небрежен, и всё на месте — не отдельные волоски, например, а прекрасные усы. Глаза, как темные черешни, обещают сладость (только косточка горька). Красавец! Нужно воистину белорыбовское сердце, чтобы, познав, как он, похожий на арабского коня, целуя, фыркает, вернуться равнодушно к бутербродам. Другие, брошенные им, кидались из окон, глотали толченые спички или, назло, выходили замуж за добродетельных старых уродов. Узнавая об этих эпизодах, Андерматов только улыбался, правда, трагически.
Был трагичен с нежных лет. В миг рождения сразу причинил большую неприятность матушке, тишайшей супруге дантиста: пошел ногами. Сам от подобного пассажа съежился, чуть-чуть не кончился. А на четвертом месяце совсем необычайно проросли зубы; тишайшая, выронив наследника, так взвизгнула, что прибежал из кабинета папаша, как был, то есть со щипцами. Дальше все напоминало стилизованную новеллу. Мальчишкой тихонько прошмыгивал в кабинет, играл с пилками, щипцами и сверлами. Особенно чтил бормашину, мечтая: вырастет, всех свяжет, кинет в кресло и начнет сверлить. Когда отец принимал, подслушивал у двери: слаще музыки — слезы, охи; папаша чистит инструменты — лязг и блеск; вой часовой — дерет, в плевательнице сгустки крови и (венец!) серебряное очистительное булькание — полощут рот.
Впоследствии к искусству пристрастился. На диво всем, в семье захудалого дантиста, с женой, способной только грызть сухарики, посыпанные тмином, и икать, рос сноб. Трагичность явно выпирала: на стенках — Гойя и Бердслей, в передней какой-нибудь клиентке с флюсом — в ухо — стих Бодлера.
Юный Андерматов, оглядывая сухари, «Ниву» в приемной и прочее, изнемогал от собственного превосходства. Мир мелок, нет в нем места для черешневых зениц, презрительного колыхания задом и только что всходящих грустных усиков. Значит, надо миру мстить. Но как? Сначала еще детские мечты: стать, как отец, дантистом, каким-ни-будь наглым аристократкам, не желающим даже взглянуть на Андерматова, сверлить часами десны. Но с годами хотелось большего, тем паче что профессия зубодера не шла изящному ценителю Бердслея. Вообще, профессия — вещь низменная. Пускай отец содержит: должен гордиться таким сыном. И, не находя простора для своих сатанинских упований, когда окончательно надоело ругать мамашу так, чтобы она с перепугу икала, или щипать до крови, накинув лишний полтинник, на все согласных девок, Андерматов, выдавив из своих черешен любовную трагедию, женился на гимназистке Зине Чишкиной, пухлой курочке, и сразу же все двадцатитрехлетние проекты применил на ней.
Чишкина, чего-то, а может быть, и ничего не сообразив, после брачной ночи, утром, по привычке, пошла в гимназию. Урок закона Божьего. Закрывшись крышкой парты, Чишкина сообщила подругам нечто столь ужасное, что, пренебрегая батюшкой, весь класс взревел. Чишкину заставили немедленно взять в канцелярии бумаги и отправили под конвоем швейцара к супругу.
Два года Андерматов творил. Осознав себя похожим душой и телом на восточного принца, возжаждал рабынь. Зина должна была утром голая, повязанная старым шарфом, купленным у антиквара Черномордика, прислуживать, а именно: стоять с мохнатым полотенцем, спину волосатую Андерматова натирать францбрантвейном (для оживления) и, пока владыка пил кофе, в живописной позе лежать у ног, копируя какую-то картину (кажется, Делакруа). Имя свое (Игнат) презрел и жену заставлял звать себя «Эльзевиром».
Три года Зина проделывала все это и многое иное (интимного характера). А на четвертый, познакомившись с неким веснушчатым тапером, исполнявшим столь печально «Веселую вдову», что глазки Зины покрывались испариной, сразу все сообразила и взбесилась. Андерматов ждал мохнатого полотенца, супруга же в это время изгоняла печали из тапера. Так и не дождался. Увез тогда ее на дачу в Сокольники и запер. Отпускал только на полчаса, собирать колокольчики, коими она должна была посыпать его коврик у кровати. Вдруг — конверт: бегала «до востребования» получать! Что же, Андерматов в трагический час показал: он не купчик, не крепостник, но Эльзевир, читающий Бодлера.
— Иди к тому кретину, но письма его дай мне. Я их читать не стану, я уважаю тайну переписки. Я буду их хранить в запечатанном конверте. Но когда, через неделю или через месяц, ты, осознав, кто я и кто он, вернешься с повинной, я прочту их, чтоб наказать тебя.
Час спустя он получил большой, желтый, сургучом запечатанный конверт. Проводил жену брезгливым взглядом. Стал ждать. Вот-вот придет… несчастная, познавшая все превосходство Эльзевира, будет плакать, ерзать, молить. Тогда он вслух перечтет все письма: каждым словом станет бередить. По слогам, с расстановкой: «Лю-би-мая» — ну, как любил? Хи-хи! Ну, как? «Це-лу-ю» — вот что! А куда? Извольте, сударыня, каяться во всем! Ждал месяц, другой. Вечерами, облизываясь, вынимал желтый конверт и щелкал, чтобы шуршало: в нем много писем, штук двадцать, на двадцать вечеров потеха!..
Год прошел. Ждать надоело. Зина где-то на Плющихе блаженствовала, произвела младенца и предавалась прочим мещанским радостям, не думая о скорбном духе Ацдерматова. Под Новый год Андерматов купил бутылку шампанского и заперся. На столике: бокал, конверт, свеча. Разделся, обмотав вкруг бедер шарф Черномордика, чтобы выглядеть трагичнее («плоть — горька»). Походил он не то на наказанного Адама с нравоучительной картинки «Грехопадение», не то на банщика из Сандуновских, разочаровавшегося в чаевых. Сам, на губах изобразив двенадцать, выпил бокал и осторожно вскрыл конверт. Сейчас узнает, надругается над ними, будет всем читать (и где-то в памяти приятно застрекотала бормашина).
Бумага, много туалетной бумаги, и Зининым куриным почерком выведено: «Ку-ка-ре-ку!»
От гнева взревел. Наутро в трубочиста, пришедшего поздравить с праздником, швырнул коробкой пудры. Словом, очумел. Стал сложно, обдумывая все детали, пакостить кому придется. В душе таил надежду: доведется еще встретиться с изменницей, тогда… Заранее штудировал «Сад пыток»[30] и выбирал. Например: привяжет ее к нему (он вместо ложа) и выдаст роте солдат, предварительно их напоив. Правда, дорого и сложно, но он сумеет. Беда, что он не выведал фамилии этого паршивенького музыканта. Даже в лицо не знает. Встретит — может мимо пройти…