Анатолий Иванов - Вечный зов. Том II
— Ужасно! — промолвил Полипов.
Василий на это лишь усмехнулся. Потом сказал:
— Густава этого мы потом живьём схватили, нашим передали. Это было уж под местечком Штейнфельд, неподалёку от городка Шверин, первого мая. Сюда нас зачем-то пригнали. А как гнали все эти девять дней! Сколько убили по дороге! Кто лишь споткнётся — смерть… Ну, под Штейнфельдом этим леса, тут мы колонну женщин-заключённых встретили из Равенсбрюка. Был у них такой лагерь для женщин. Не послушались уж окриков конвойных, рассыпались по лесу, стали обниматься. Самые крепкие мужики завыли, глядя на этих женщин, стон и плач над лесом поднялся. Охрана орёт, стреляет в воздух — стройся, мол, — а из леса никто не выходит. Эсэсовцы же сами в лес боятся… Неподалёку, слышно давно уж, канонада наших пушек гремит. Для нас это музыка, а для них… Утром первого мая и разнёсся слух, что эсэсовцы строятся и собираются покинуть лагерь, на Шверин хотят идти. «Не упускать палачей!» — раздалось по лагерю. И знаешь, папа… Ну, смешно прямо и мерзко как-то. Едва мы, еле живые от мук, подползли к опушке и дали по ним один залп, они брызнули во все стороны, как жирные мыши. Ей-богу, как мыши, мундиры на немцах мышиного цвета были. И оружие даже побросали. Мы похватали их автоматы — да за ними. Наша группа штук двадцать пять эсэсовцев живьём захватила, среди них этого «железного Густава». Железный… — опять усмехнулся Василий. — Веду его, а у него между ног мокро… прости, мама.
— Ужасно, — ещё раз вымолвил Полипов и поёжился, будто ему было холодно.
— Привёл я его в лес, а там уж танк стоит наш. Со звездой! Из башни наполовину танкист виден, говорит что-то. Подойдя, я разобрал, что война заканчивается, в Берлине последние бои идут. Об этом танкист говорил…
Когда Полипов, посидев, выпив стопку водки, поздравив Василия ещё раз с возвращением, ушёл, мать снова начала плакать, проговорила с укором:
— Первого мая, а сейчас январь. Где ж ты это-то время был, чего молчал? Пытка бы наша с отцом насколько раньше кончилась бы!
— Кончилась… — невесело вздохнул Василий. — А потом опять могла начаться. Освободили нас, да опять… уже свои.
— Как?!
— А так… Немало было и таких, как Максим Назаров, про которого я рассказывал. Надо ж было с каждым из нас разобраться. А это не так уж и просто. А сколько будут разбираться, откуда мне было знать? Да что, если вдруг не разберутся, как всё было, чему-то не поверят? Зачем же вам…
— Сынок, сынок! — стонала она.
Обнимая мать, поглаживая её плечо, Василий говорил отцу:
— Пока с нами разбирались, встречал я многих и из Бухенвальда. От них узнал, что Никита Гаврилович Паровозников во время восстания в лагере погиб. Тот самый Айзель из каменоломни в упор его прошил из автомата… И Назаров Максим, говорили мне, вместе с Айзелем, как пёс, по лагерю с автоматом бегал, полосовал заключённых… Потом, рассказывали мне, вроде захватили их обоих живьём, нашим войскам передали.
— В какого подлеца превратился! — глухо сказал Кружилин.
— Не знаю, пап, кто как будет смотреть теперь на меня… А ты поверь — ни одним словом, ни одним поступком я не виноват перед людьми, перед тобой с мамой. Ничем я там не посрамил свою страну. Я лучше бы тысячу раз сдох…
— Я верю, сынок, — тем же голосом тяжко произнёс Кружилин.
Когда этим вечером укладывались спать, Поликарп Матвеевич попросил:
— О Максиме Назарове, сынок, не надо пока никому… Отец его, Панкрат, и так сильно плох.
— Всё равно же, рано или поздно…
— Пусть лучше поздно. Он в больницу наконец засобирался — пулю колчаковскую из лёгкого вырезать. Пусть сперва съездит и вырежет, а то передумает ещё…
— Ладно, — сказал Василий.
* * * *А Юрий Савельев, сын Антона и Лизы, приехал в Шантару несколько дней назад, удивив, как и Андрейка в своё время, всех — на его командирской гимнастёрке поблёскивала, отражая щедрые апрельские лучи, звёздочка Героя Советского Союза.
— Юрий… Антонович! — ахнул восхищённо и Кружилин, когда он снял в его кабинете плащ.
— Вот, сразу, и Антонович, — смутился Юрий.
— А кто ж ещё? Старший лейтенант, герой! Ну, рассказывай, что и как…
— Долго это. Воевал всё время в Первом Украинском. Под Сандомиром, когда Вислу форсировали, был тяжко ранен. В госпиталь уже пришло известие, что правительство меня… Потом опять воевал, был и под Берлином, хотя брать его не пришлось. Зато освобождал Прагу. Народ наш победу в тот день праздновал, а мы ещё дрались. А десятого мая был опять ранен, на этот раз легко… Вот и всё, если коротко.
— Мать бы с отцом на тебя поглядели!
— Да, расстраивал я их, бывало… Пусть лежат спокойно.
И Наташа, когда он с букетом купленных на базаре цветов пришёл к ней в домишко бабки Акулины, точно так же воскликнула, изумлённая:
— Юрий!
Она метнулась к нему, повисла на шее, принялась беспорядочно целовать, отчего у него бешено заколотилось сердце. Когда он уезжал на фронт, она, хоть он и не надеялся, пришла на вокзал его проводить. И хоть она была сдержанна, держалась отчуждённо, на прощанье сказала: «Потеряться на войне не смей, слышишь?.. Возвращайся». Он постоянно помнил её слова, вот он и вернулся, и она, обрадованная, кинулась к нему, принялась целовать…
Но в следующую минуту он понял, что надеяться ему не на что. Разглядывая его сквозь слёзы, погладив вздрагивающей ладонью его Звезду, она произнесла:
— Я верю, Юрий, — вот так однажды распахнётся дверь и войдёт Семён. Я жду…
Потом они пили чай, бабка Акулина, нисколько не изменившаяся за его отсутствие, разливала им его в чашки, и Юрий, слушая, как бушует за окном скоротечная летняя гроза, говорил, что он остался бы, наверное, в армии навсегда, если бы не ранения, а сейчас пойдёт учиться в какой-нибудь технический вуз, ему уже тридцать шестой год — критический возраст, после которого в институт не примут.
— А дочка где? Жива, здорова?
— В детском садике она. Такая дивчина растёт!
— Я, признаться, удивлён, Наташа, что ты всё тут живёшь, а не с отцом, — сказал он, прощаясь.
— Да понимаешь, Юра, мне тут лучше… У нас с ним… некоторые расхождения. Сидел он несправедливо, но эти годы сломили его, слабым он оказался. Я так гордилась им, а он… Всех он сейчас боится и ненавидит. И, по-моему, самого себя даже…
— Мне Кружилин немного говорил…
— Ну вот. Я и работаю сейчас не на заводе, ушла. Я теперь начальник даже — заведующая библиотекой. Там… мама твоя работала.
— Я знаю, — сказал он. И она не поняла, что он знает — или что она заведующая, или что мать его там работала.
…Так или иначе, но к лету сорок седьмого вернулись в Шантару или Михайловку одни, обозначились или были ведомы кому-то судьбы других. Манька Огородникова, например, ещё в войну вернулась из заключения, отсидев срок за укрывательство ворованного, быстро продала свой домишко и уехала в город, сказав Верке: «Пока в Новосибирск, а потом ещё куда-нибудь, чтобы проклятый Макар не нашёл». И кто знает, зря, может быть, уехала. Буквально следом, через пару недель где-то, объявился в Шантаре Макар Кафтанов. Был он какой-то непривычно молчаливый, сильно постаревший. Пожив дня три у Кашкарихи, приёмной своей матери, отправился в Михайловку, и там у них с Анной произошёл такой разговор: «Мучаешь всё землю». — «Живу…» — «Где околачивался всё это время?» — «Воевал… В сорок пятом ранен был». — «Теперь снова воровством занимаешься?» «Нет… Отворовался». — «Зачем сюда приехал?» — «Не знаю. Так… Думал, Мария Огородникова тут. А её нету… И с тобой попрощаться. Не поминай лихом…» Он не спросил Анну, сестру свою, ни о муже её, ни о сыне, ушёл из Михайловки, на другой день уехал из Шантары неизвестно куда — и с концом… Аркадий Молчанов, получивший срок в связи с «делом» Ивана Савельева, был выпущен задолго до войны, жил где-то на Алтае, всю войну провоевал, не получив ни одной царапины, демобилизован был в числе первых и вернулся на прежнее жительство в Михайловку… И лишь о Семёне Савельеве да Якове Алейникове к лету сорок седьмого никто и ничего не знал. Иван был последним, кто видел того и другого в сорок третьем, а с тех пор прошло ни много ни мало — целых четыре года. Четырежды опадала листва с деревьев, столько же раз засыпали землю холодные снега, и они навсегда, кажется, замели и стёрли с земного шара их следы…
2Прошло ещё десять лет.
День сегодняшний никогда не похож на день минувший, да прошлое из жизни не вычеркнешь. Одни любят вспоминать своё прошлое, другие не любят, но оно живёт в каждом до последних дней его и, так или иначе, определяет слова и поступки людей, их любовь и ненависть и в конечном счёте смерть или бессмертие…
В 1957 году Поликарпу Матвеевичу Кружилину исполнилось шестьдесят семь. Постаревший и одинокий (жена скончалась три года назад, сын Василий работал в Шантаре редактором районной газеты), он жил в Михайловке теперь и ещё трудился — был у Ивана Савельева в колхозе «Красный партизан» секретарём партийной организации. Раньше колхоз назывался «Красный колос», но Пётр Петрович Полипов, в конце пятидесятого снова ставший первым секретарём райкома партии, вдруг поморщился однажды: