Анатолий Ананьев - Годы без войны. Том второй
— Тенденция века — заменять человеческий труд машинами. — Борис вставил то, что считалось официальным мнением и не открывало ничего нового; но мнение это было удобно Борису тем, что, во-первых, оправдывало его и перед отцом и перед временем и, во-вторых, должно было прозвучать в поддержку тестя, расположением которого Борис дорожил.
— В корень, браво, в корень, — сказал генерал.
— Техники нынче, кто же возражает, много, — согласился Павел. — И хорошей. Но сколько ее ни прибавляй, все людей не хватает. Техника техникой, а человек человеком.
— И все-таки, — опять перебил генерал. — Я, например, многое не понимаю. Насыщенность, а по-нашему, по-военному, плотность тракторов на гектар с каждым годом увеличивается, а продвижения вперед нет. Топчемся, вот вопрос. А почему? Стихия? Но так она для всех стихия.
— Вопрос верный, но главное все же земля, а ее сколько было, пахотной, я имею в виду, столько и есть.
— А химикаты, а удобрения на что?
— Если бы мы все, что нам дают, сыпали в землю, то и этого урожая, что берем, не брали бы, — заметил Павел. — Этого добра в бумажных мешках у нас и на складе и за складом, а вокруг на сто метров ни кустика, ни травинки, словно выжжено.
— Можно и медом отравиться.
— Можно, кто спорит, но ведь и отрава отраве рознь. Нынешний хлеб и запах потерял, ты его в печь, а он расщелиной каменной отдает. А он солнцем да полем пахнуть должен, — пояснил Павел. На свой труд он смотрел не с точки зрения тех проблем, которые интересовали общественность, его беспокоила не организационная сторона, а суть, лежащая в основе крестьянского труда; и суть эта в понимании Павла была проста и заключалась в том, чтобы ничто живое не разрушать и не выкидывать из общей цепи жизни. — Пахотная земля — земля живая, — продолжал он. — Умертви ее, и, как на глине, ничего не возьмешь.
XXIX
Согласившись отобедать у сватов, Павел затем пробыл у них до вечера и по настоянию Петра Андреевича остался ночевать. После ужина, в гостиной, между сватами опять зашел разговор о положении дел в деревне. Петр Андреевич вспомнил о сибирской заимке, на которой родился и вырос («Такое же российское село, — говорил он, — тот же крестьянский труд»). «Нет, нет, — повторил он, — упустили мы, упустили, а ведь было же в нас что-то, а, было?» Павел, не желавший согласиться с тем, что он, теперешний крестьянин, утратил что-то в себе (то есть любовь к земле, прилежание и тому подобное), по-иному поворачивал вопрос. Он говорил, что не мужик потерял чувство хозяина («У мужика оно было и будет всегда»), а что надо смотреть выше, каково оно у Ильи, что над мужиком.
— И не у того, что за три двора, а у того, что в райцентре и дальше.
— У райкома?
— Хотя бы и у райкома.
— Что же, райком пахать или убирать к вам приедет?
— Пахать не надо, а распорядиться по-хозяйски — уже половина дела.
— Ну а вы-то, вы? — не унимался генерал.
— И мы, конечно, но и не только мы. Настоящий хозяин никогда плохую скотину не будет держать во дворе, а мы держим.
— Так смените председателя, если он плох.
— Так-то оно так, да и не так, — отвечал Павел.
Они разговаривали охотно и долго, и хотя Петр Андреевич по неясности своих представлений о деревне не мог затронуть главного, чем вызывается интерес к обработке земли, а Павел, отвечавший ему, не мог уже по запутанности вопросов приблизиться к этому главному; хотя они, в сущности, как и тысячи других людей, обеспокоенных положением дел в сельском хозяйстве, говорили лишь о том, что было общеизвестным и о чем с разной степенью глубины и заинтересованности говорили не одно уже десятилетие (словно перекладывали дрова в поленнице), но оба были довольны, возбуждены и веселы. Павла радовало, что сват-генерал проявлял интерес к деревне (будто к самому Павлу), и он видел в нем близкого себе человека. Петр Андреевич находил, что Павел был умным и душевным собеседником, находил в нем ту самую мужицкую косточку, которую еще в первые минуты встречи хотел п р о щ у п а т ь в нем, и был вполне удовлетворен этим. Общее и для него оставалось общим, а ближе было свое.
Вечером с Казанского вокзала Павел уезжал из Москвы.
Он стоял на платформе в окружении Сергея Ивановича, Аси, Бориса, Антонины и внуков, которых забирал с собой в деревню. Петр Андреевич был занят и не приехал. Занятой сказалась и Мария Дмитриевна. Она простилась с Павлом у подъезда и предложила ему столько подарков для Екатерины, что их неудобно было принять.
— Берите, что вы, — на возражение Павла проговорила Мария Дмитриевна. — Не Москва же у вас там. А за Бореньку не беспокойтесь, он умница, да и Петр Андреевич не оставит его, — добавила она (с тем ясным смыслом, что муж непременно займется карьерой Бориса).
Поняв по-своему, что сват-генерал брался по-отцовски присмотреть за Борисом, Павел поблагодарил Марию Дмитриевну.
— Приезжайте к нам, дом у нас большой, — тряся руку сватье, сказал ей на прощанье Павел. — И Катя и я, мы будем рады.
Несмотря на то что Павлу не удалось ни подлечить в Москве ноги, ни уладить ссору старшего сына с женой (ради чего, собственно, и приезжал сюда); несмотря на заботы, которых теперь прибавлялось у него (в связи с тем, что забирал к себе внуков), он выглядел намного бодрее, чем в день приезда, когда на этой же платформе Роман, Ася и Сергей Иванович встречали его. Обстановка в семье свата, разговор и гостеприимство их так подействовали на Павла, что он не хотел думать о Романе. «Не было ума, так и от наук не наберется», — сердито сказал о нем. Всегда старавшийся ровно относиться ко всем своим детям, но более любивший все же Бориса, а потом перенесший эту любовь на младшего, Петра, и недолюбливавший Романа за его болезненную хилость и молчаливую, в детстве, непокорность, Павел острее, чем когда-либо, ощутил в эти дни в Москве неприязнь к старшему сыну и невольно обращал эту неприязнь на Екатерину, всегда выступавшую защитницей своего первенца. «Рос дураком и вырос не лучше. Хватило хоть ума на вокзал не явиться», — мысленно произносил Павел, в то время как взгляд его то и дело с Бориса и Сергея Ивановича перебегал на Асю и внуков.
Сергей Иванович был весел; Борис, как всегда, строг. Он стоял рядом с беременной женой, держал ее под руку и почти не вступал в разговор, который велся Сергеем Ивановичем. Ася смотрела на сыновей и вытирала платком глаза, красные не столько от слез, как от бессонницы, в последние дни мучившей ее. Мальчики бегали вокруг чемодана и свертков, они были возбуждены оттого, что уезжали с дедом в деревню, шалили, и Ася покрикивала на них.
— Да оставьте вы их в покое, пусть поиграют, они же дети, им надо двигаться, — говорил ей Сергей Иванович тем покровительственным тоном, каким любят сказать иногда люди о деле, не имеющем к ним отношения. — А ну сюда, а ну сюда, — говорил он мальчикам, присаживаясь на корточки и ловя их. — Но вечер, я вам скажу, вечер какой, — произносил он, оглядываясь на заходившее (за стрелками, путями, зелеными вагонами в тупиках и зданиями за ними) солнце.
С утра в этот день шел дождь, но потом прояснилось, и солнце заходило в чистом, посвежевшем будто от дождя небе. Чистота заката, казалось, распространялась на все вокруг, и в прозрачном вечернем воздухе отчетливо видны были контуры и ближних и дальних домов. Когда Сергей Иванович, щурясь и прикрываясь ладонью от солнца, поворачивал голову вправо, он видел высотное здание гостиницы «Ленинградская», огромную, как вал, насыпь железнодорожного полотна и виадук, под который словно ныряли машины, трамваи, люди; из всех районов Москвы район Каланчевки и Комсомольской площади (ее еще называют площадью трех вокзалов) менее всего был знаком ему, и он с удивлением разглядывал эту открывшуюся ему новую красоту столицы.
На платформе между тем все прибывало и прибывало народу, и это говорило о том, что вот-вот подадут состав.
— Как все же любят у нас все впритык, чтобы непременно суета, толкотня, давка. Словно это уже у нас в крови, — вдруг, после доброты и снисходительности к мальчикам, продолжавшим шалить и мешать всем, и восторженных восклицаний о закате, недовольно произносил Сергей Иванович, смотрел на часы и выходил к краю платформы, чтобы первым разглядеть подающийся состав.
Нетерпение Сергея Ивановича было так очевидно, так хотелось ему поскорее проститься с шурином, с которым, кроме прежнего и утраченного теперь родства, ничто не связывало его. На время соединившиеся будто интересы его жизни с интересами жизни шурина были вновь теперь разделены; высказаны были пожелания и переданы приветы (даже Степану Шеину, напарнику Павла, о котором Сергей Иванович вспомнил), и оставалось лишь в последний раз обняться и пожать руки, и ожидание этого завершающего, тяготившее отставного полковника, передавалось Борису, Антонине и Асе. Перед Борисом открывались свои и не связанные с отцом интересы жизни, и он обеими ногами стоял уже в этих своих интересах; Антонина, готовившаяся стать матерью, еще более была озабочена своим; озабоченной и желавшей, чтобы поскорее все кончилось, выглядела и Ася. Ей трудно было отпускать детей, она чувствовала, что, если прощание затянется, она не выдержит, изменит решение и не отпустит сыновей с дедом. «Господи, скорее бы», — думала она, глядя сквозь слезы на детей, свекра и на Сергея Ивановича, возвращавшегося от края платформы.