Галина Николаева - Битва в пути
То, что было оттеснено последними опустошающими месяцами, снова приближалось к ней. Живой пульс многих конвейеров под руками, захватывающий поиск у опок и вагранок, ночные бдения над Сережиными тиглями с алюминием… Она увидела все это глазами Бахирева, резко повернулась в постели, откинулась на спину:
«Нет, это не слова! Это в нас! Это наша жизнь! И разве нельзя работать с такой же страстью, как любить? Ах, нет, невозможно! Но Митя живет именно так. Он может. Почему же я не смогу?»
С мужеством сильного человека искала она дорогу в будущее и с женственной слабостью жаждала хоть призрачного утешения. Но то, что брезжило перед ней в эту ночь, не было призрачным. Оно было реальным… Оно было весомым, пламенным, кипучим, как чугун в вагранках, только что мелькнувших в ее памяти.
Тина вытянулась в постели и сказала себе:
— Ты будешь спать… Никаких бессонниц… Володя говорит, что ты, как индийский факир, можешь силою воли останавливать сердце. Ты сейчас уснешь!
Какая все-таки тишина в этом доме! Здесь когда-то жила женщина, которая ни разу в жизни не сказала слова лжи, была предана мужу, была очень счастлива и чувствовала себя несчастной, потому что никогда горячо не любила. Потом эта женщина исчезла, и появилась другая, которая лгала поминутно, лгала каждым шагом и каждым словом, у которой сердце запекалось от любви, которая была безмерно несчастна и чувствовала себя самой счастливой во всей вселенной. И этой женщины уже нет! Какая будет женщина? Прежде всего, совсем бесстрашная. Две страшные вещи есть на свете — разлука с любимым и потеря родины. Первое уже произошло, а второго не произойдет никогда. Чего же еще могу я бояться? О чем же ты плачешь, индийский факир? И как ты смеешь не спать, когда я приказала тебе уснуть?
И сна уснула.
ГЛАВА 32. НОЧЬ И УТРО
Вторые сутки билась головой о кровать, плакала и не спала Катя. Неотступно стояло перед ней лицо мужа с этим выражением жадности и мольбы по отношению к той, которую он так торопливо укрыл собою, и с выражением угрозы, злобы, относившимся к ней, к жене.
Нет, это не ее Митя. Незнакомый, чужой, страшный своей отчужденностью человек. Многие годы она уютно прожила, укрывшись за теплыми, надежными плечами мужа. И вдруг не стало ни мужа, ни тепла, ни укрытия. Мрак, холодный, осклизлый, подобный мраку минувшей дождливой ночи, надвигался на нее со всех сторон, и она кричала:
— Где ты? Куда же теперь я? Митя, не уходи!
— Как сильно она любит вас! — сказала Рославлева, помогавшая ему ухаживать за Катей.
Но он видел в ее криках не силу подлинной любви, а ужас одиночества, поражающий слабых. Для нее, отгороженной от всех сложностей жизни его заботой, материнство было единственной жизненной задачей, но и чувство материнства, казалось, рухнуло при этом испытании. Она не нашла в себе силы сдержаться ради детей. Она забыла обо всем, и в женской горькой обиде ее было нечто животное.
Он жалел ее, понимал, что она такова и нельзя требовать от нее другого, как нельзя требовать пения от безголосого.
Но от этого понимания ему становилось не легче, а тяжелее. Еще безрадостнее, безнадежнее представлялось будущее. Страдая, жалея, успокаивая, укачивая, отпаивая лекарствами эту женщину, к которой он был прикован, он не мог не сопоставлять ее с той, о которой тосковал не переставая. Та нашла в себе силы навсегда отказаться от счастья ради чужих детей, а эта не смогла и суток совладать с собой ради собственных детей. «Покой детей, который ценой своего счастья оберегали мы с Тиной, она не задумавшись разрушила за полчаса. Как поступила бы Тина в подобном положении? — спрашивал он себя и отвечал: — Она не могла оказаться в подобном положении». Иных женщин можно не понять и недооценить вначале, но с каждой встречей они больше захватывают, глубже входят в душу и со временем становятся все незаменимее, неповторимее. Он знал: Тина из таких. Но если бы все же она оказалась в положении Кати? Он зажмурил веки и представил себе ее глаза: такие светлые на смугловатом лице, спокойные и нежные. Да, перебродила бы где-нибудь в темноте под дождем и вошла бы в дом с таким же твердым и ясным взглядом. И слезы не уронила бы при детях.
Катя снова громко заплакала.
Он погладил ее плечи. Она, плача, прижалась щекой к его руке. Эта залитая слезами щека, несмотря ни на что, припадала к его ладони! Это переворачивало его. Он сам чуть не застонал. Какая бы она ни была — умная или глупая, вялая или энергичная, хорошая или плохая, нужная или никчемная, — в ней были безграничное доверие, безмерная преданность. Ударить по доверию и преданности… Он мог с самого начала обдумать и сказать: «Нe та… не любимая». Но взять и пить из предложенной чаши и потом ни за что ни про что отбросить? Перед которой из двух женщин он виноват больше? Но как она кричит! Если б хоть капля воли…
— За что? За что? Лучше б ты убил меня! Дай мне самой убить себя!
— Катя! Дети! — он глазами указал на дверь.
— Ах, зачем я не бросилась тогда в воду! Я хотела умереть!
Ни мысли о детях, ни воли, ни разума, ни достоинства. Но как рыдает, как терзается! Как же он сумеет вернуть ей покой, в котором одном ее жизнь и блаженство?
Он жалел Катю, тревожился за нее, окруженную его заботой и всяческим благополучием. И не тревожился зa Тину, одинокую, вышвырнутую из привычной колеи неизвестно куда. Живая сама, она всегда будет притягивать к себе живое, и жизнь будет плескаться вокруг нее, играть всеми своими переливами. Он не тревожился о Тине, он лишь тосковал о ней и завидовал всем тем, кто увидит ее светлые глаза, ее улыбку, ее нежную, чуть горьковатую, но такую освежающую иронию.
— Не уходи, — плакала Катя. — Я не в силах жить без тебя. Я не буду жить без тебя.
Рыжик в трусах и майке вошел в комнату.
— Мама, пусть о-н уходит… Если он хотел оставить нас ради той, то пусть он совсем уходит от нас.
Уже не с жалостью, но с ожесточением взглянул Бахирев на бессильное тело жены.
«Щадя сына, я терял все. А эта никого не пощадила! ни о ком, кроме себя, не в силах подумать. Как с такой жить?! Не уберегли сына!»
Катя начала рыдать еще громче. Он заметался меж ней и сыном.
— Катя, перестань! Катя, успокойся! — Он подошел к сыну. Сын был ему дороже и ближе всех, и он не побоялся сказать, глядя прямо в потускневшие, уже не мальчишеские глаза: — Я не хотел оставить вас, Рыжик. Но я очень полюбил ее. Когда ты вырастешь, ты поймешь. Но вы мне дороже. Я никуда не уеду от вас. Уйди пока. Потом я объясню тебе все. Сейчас дай мне успокоить маму. Уйди.
Мальчик ушел.
— Катя, пойми, — снова продолжал он, — то кончено… Такого раньше никогда не было и никогда не повторится. Я буду тебе таким же преданным мужем, каким был долгие годы. Возьми же себя в руки. Я виноват, но ведь дети, дети не виноваты! Казни меня как хочешь, но зачем же терзать их?! Ведь они не спят, мучаются на меньше нас, Смотри — что стало за эту ночь с Рыжиком? Ты взгляни на него! Или ты не мать ему, Катя? Казни меня любой казнью, но подумай о них.
Она продолжала биться и плакать. Рославлева увела детей к себе. Бахирев попросил сестру впрыснуть Кате снотворное.
Впервые за полтора суток в доме настала глубокая тишина. Бахирев вошел к себе в кабинет, снял пиджак, грузно сел в кресло и закрыл глаза, прислушиваясь к дыханию жены, к тревожному шороху тополей за окном. Каждый лист бился и что есть силы рвался куда-то, тысячи маленьких парусов кипели в темноте за окном. Ночь была ветреной, но дождь прекратился. Вихрем разогнало тучи. Катя всхлипнула во сне. Если ее оставить, она не сможет жить, она действительно способна убить себя.
Если б это было возможно — оставить ее! Расстаться с ребятами? Оставить их во власти этой рыхлой и подавленной горем женщины? Во власти уныния и бессилия?
Как просто такие проблемы разрешал его отец! Произвел сына и не раздумывая швырнул в угол меж водочными бутылками — пусть растет, как знает. Как просто их и сейчас разрешают многие! Полюбил новую — бросай старую! Выложил алименты и ходи гордо! Почему же для него, выросшего возле такого отца, оказалось невозможным шагнуть через счастье детей? Как происходила «мутация» характера? Слова о социалистической этике, об ответственности коммуниста перед партией, родительские собрания в школе, статьи в газетах о многодетных семьях, ордена за материнство, милиционер, останавливающий сотни машин перед шеренгой карапузов… Все привычно, почти незаметно… А глядишь — оно уже становится твоей плотью и сидит в тебе, и уже нельзя отойти от этого, как нельзя отойти от самого себя. Тина говорила: «Процесс очеловечивания орангутанов». Он таки действительно происходит! И кто бы знал, как он иногда мучителен…
Бахирев встал, прошел в ванну, подставил голову под холодную струю — охладить кипение мысли. В мгновение перед смертью человек способен припомнить всю жизнь, от рождения. В дни катастрофы мысли не столь молниеносны, но так же кипуч и всеобъемлющ их поток.