Мешок кедровых орехов - Самохин Николай Яковлевич
Копченый шлифовал наждачной бумагой текстолитовую рукоятку финского ножа.
Он не испугался, не вздрогнул (а может, раньше заметил, как Тоська подкрадывается, да виду не показал), положил нож на верстак, полюбовался им и спросил:
— Красивый?
— Дай подержать, — протянула руку Тоська.
Нож был и правда красивый: металл отливал желтизной, вдоль верхней грани тянулся узкий желобок, острие, выточенное полумесяцем, холодно грозило чем-то таинственным, страшным.
— Валька… зачем тебе такой нож? Копченый усмехнулся:
— Не с перочинным же мне ходить.
— На дело, что ли? — бухнула она.
Он посмотрел на нее долгим взглядом. Качнул головой:
— Грамотная…
— А ты думал! — отважно сощурилась Тоська. Но тут же и выдала себя: — Вальк, расскажи — а как ты на дело ходишь?
Копченый понял, что она только играет в отчаянную деваху, и закривлялся:
— А вот положу я его за голяшечку и встану темной ночкой под мостиком. А по мосту — тук-тук-тук… дамочка торопится. Тут я выхожу, достаю ножичек и пою, — он действительно запел: — Снимайте, дамочка, вашу панамочку, пока з-за тучки не выглянула луна… Оттого, что он придуривался, Тоське сделалось легче. Отступил прильнувший было к сердцу холодок. Она рассмеялась.
— А луна и выглянула… Ты смотришь — а это я. Что тогда?
— Как — ты? — не сразу понял Копченый.
— Ну так — я! — веселилась Тоська. — Луна выглянула, ты смотришь — а это я стою. В панамочке. Что делать будешь?
— Ну-у-у, девочка, — протянул он. — Тебя-то я за километр узнаю.
— А вдруг, — настаивала Тоська. — Вдруг не узнаешь. Ну представь себе — темно очень.
Копченый задумался.
А у Тоськи опять подступил к сердцу холодок. Уж очень по-серьезному Валька думал. Как задачку решал.
— Да брось ты! — сказал он наконец. — Чтоб я тебя да не узнал.
Нехорошая получилась игра. Тоська чувствовала, что пора прекратить ее, остановиться. Но уже не могла.
— Копченый, — сказала она, впервые так его называя. — Ты меня не узнал. Понимаешь? Было очень темно. А потом выглянула луна — и ты увидел, что это я… Что ты сделаешь? Говори, Копченый! Только честно.
Он опять задумался. Не задумался даже, а как-то напрягся весь, приподняв плечи, помутневший глаз его сильно закосил, потек, побежал в сторону.
Тоська ждала, невольно задержав дыхание.
— А зарезал бы я тебя, девочка, — сказал Копченый и сразу успокоился, расслабился, как человек, принявший решение.
— Как… зарезал? — растерялась Тоська.
— Ножичком, — он уже смеялся. — Под девятое ребрышко.
— Меня… зарезал бы! — не могла понять она. — За что?..
— Да ведь все равно ты проболталась бы. Рано или поздно. Не через неделю, так через месяц, через год, кому-нибудь по секрету, под честное пионерское: Копченый меня грабить выходил. С ножом. Так — нет?..
— Сырых! — окликнул его в этот момент появившийся в дверях бригадир. — На девяносто четыре — семьдесят два ты коробку перебирал?
— Я — а что? — Валька быстро прикрыл финку наждачной бумагой.
— Что-что… Сходи — сам посмотри.
— Посиди здесь — я сейчас, — сказал Копченый. Тоська осталась одна. Минут десять она сидела, ошарашенная, на высоком металлическом табурете — и вдруг ее прямо опалило негодование: «Гад!.. Хмырь косоглазый!.. Зарежет он!»
Тоська вытащила из-под бумаги нож, подержала его за спиной, не зная, куда бы спрятать, потом догадалась, осторожно, рукояткой вниз, спустила в валенок. И пока бежала через территорию, в дальний угол, к деревянной уборной, все повторяла про себя: «Гад!.. Ну и гад же!.. Вот гад!..» Она закрылась на крючок, хотя никто не мог сюда войти, бросила финку в очко, услышала, как она чпокнула глубоко внизу, и злорадно усмехнулась: «Что, зарезал?.. На-ко — выкуси».
Копченый перестал для нее существовать. Слова его она всерьез не приняла. Там, в слесарке, когда он, прежде чем произнести их, трудно думал, молчал, ей было маленько страшно, а потом, на расстоянии, все это показалось Тоське дешевым выламыванием, хвастовством, и сам Копченый сравнялся в ее глазах с прочими при-блатненными мальчишечками. В первые дни она ждала, что он спросит про финку, заготовила в ответ обидную фразу: вон, мол, где твой ножичек — сходи достань.
Но он спросил о другом. Через неделю примерно остановил ее в гараже — такой же, как и раньше, спокойный, снисходительный.
— Что-то ты откалываешься, девочка, — сказал, глядя мимо Тоськи косящим глазом. — Подыскала кого-нибудь?
Но на Тоську больше не действовал его тон. И снисходительность Копченого показалась ей неестественной, наигранной.
— Не твое дело! — резко ответила она.
— От меня так просто не уходят — учти, — предупредил он.
— А когда это я к тебе приходила-то? — взвилась Тоська. — Не уходят от него… держите меня… Что, с ножичком из-под моста вылезешь?
Копченый сильно побледнел. Даже губы у него сделались белые.
— Ладно, — сказал глухо. — Грозить я тебе не буду — не дешевка.
Это был последний их разговор.
III
…Весной Тоська влюбилась.
На дальнем конце улицы их, 2-й Крайней, в самом начале войны поселилось семейство, приехавшее из Белоруссии: мать и трое сыновей. Фамилия их была Дашкевичи. Самый старший, взрослый, уже мужчина, успел только слепить матери засыпуху, а потом его забрали на фронт, и очень скоро Дашкевичиха получила похоронку. Осталась она с двумя младшими ребятами, Тимофеем и Петром. Сыновья были хорошие — послушные, работящие. Дашкевичихе, несмотря на ее горе, многие завидовали. Горя здесь хватало у всех, а вот примерными детьми редко кто мог похвастаться.
За Тоськой сначала приударил бывший ее одноклассник Петька. Но она этого даже не заметила. Да и мудрено было заметить. Петька, хотя учился он уже не в школе, а в ремесленном, хотя долговяз был и усы у него пробивались, оставался все же мальчишкой. И внимание на себя обратить он старался по-мальчишески. Взялся, например, опекать ее младшего братишку. Защищал его от всех обидчиков, пацанов на улице строго предупредил: «Смотрите, кто Генку тронет — голову сверну!» Или кидался помогать Тоськиной матери: нарубить дров, воды принести. Можно было, конечно, догадаться, ради кого Петька так хлопочет, но догадка эта ни к чему не обязывала.
Через Петьку Тоська и познакомилась с его старшим братом, которого раньше как-то не встречала, а только слышала, что есть такой распрекрасный Тима Дашкевич. Мать столь часто поминала этого самого Тиму: «Есть же у людей дети. Вон у Дашкевичихи парень — позавидуешь», — что Тоська даже нарисовала себе его портрет: конопатый, как и брат, он, в ее воображении, в отличие от живого, смешливого Петьки, неподвижно сидел на табурете — строгий, лупастый, причесанный на косой пробор.
Когда их познакомили, Тоська опешила от разительного несходства живого Тимы с нарисованным ее воображением. Перед ней стоял высокий, широкоплечий, весь какой-то очень светлый парень: светло-голубые глаза, чистый лоб, светлые, почти белые волосы, откинутые назад.
— Тося, — сказала она, протянув руку, и не смогла сдержать растерянной улыбки.
А Тима покраснел, как девушка. Он тоже слышал про Тоську: редко какая мать на улице, имевшая подросшего сына, вроде бы между прочим, но с потаенной надеждой, не затевала дома разговор про красавицу дочку тетки Полины.
Они стали часто встречаться. То есть, как бы случайно, попадаться друг другу навстречу.
Завидев Тиму, Тоська уже издалека начинала старательно хмуриться, сжимала подрагивающие губы.
Тима замедлял шаг, разворачивался как-то боком, смотрел под ноги, в сторону и приближался неровно, вилюшками.
Но как они ни хитрили, виноватые их улыбки встречались, встречались сияющие взгляды — все было ясно без слов.
Тоська, правда, еще храбрилась — перед подружками особенно. «А, этот, — говорила она небрежно и передразнивала Тимино белорусское произношение: — Трапка, брухо, перапелка». Но тут же поскорее отводила выдававшие ее глаза. Как ни пыталась она остаться прежней Тоськой — занозистой, неприступной, — ничего у нее не выходило, и скоро они с Тимой, застенчиво покружив друг возле друга, не уславливаясь специально, стали хорошо, нежно дружить.