Мария Красавицкая - Если ты назвался смелым
Я встала и пошла за ним. Он стоял спиной ко мне, обеими руками вцепился в перила балкона. Большой его силуэт четко рисовался на фоне угасающего красноватого заката.
Я подбежала и уткнулась Славке в плечо. Он вздрогнул.
— Ты? — с радостью и нежностью вздохнул он в самое мое ухо.
Я ждала — сейчас обнимет. И кончатся все мои муки. Но он не обнял. Отстранил, спросил недобрым голосом:
— Ну, что тебе?
— Слава… Славка…— Я опять хотела уткнуться в него лицом.
Он обнял меня. Грубо схватил и сжал так, что, кажется, кости у меня затрещали. И поцеловал — раз, другой, третий, даже зубы его стукнулись о мои зубы. Мне стало жутко. Такого Славку, с этими грубыми движениями, со стиснутыми зубами, такого я не знала.
Так же резко, как и обнял, Славка оттолкнул меня. Вцепился опять в перила балкона. Я погладила его по плечу.
— Уходи! — хриплым шепотом сказал он. Я не шелохнулась.
— Ну, кому сказано: уходи!
— Не надо… Я люблю тебя..— Наверно, слезы звучали в моем голосе.
— Вот оно что! — Славка рывком повернулся, и глаза его яростно блеснули в полумраке.— Ну, и что с того? Может, гулять со мной хочешь?
Какой-то особенный, какой-то грязный смысл вложил он в слово «гулять».
Мне стало вдруг жутко. Невольно сделала шаг назад. А он продолжал, все так же зло блестя глазами:
— С нашим удовольствием, как говорится. Девка молодая, красивая. Сама вроде набиваешься. Я не против: давай будем гулять. Пока не надоест.— И так посмотрел, что в один миг голова моя перестала кружиться и холод охватил меня всю.
А Славкины глаза будто гипнотизировали. Потом он засмеялся — ух, какой злой был этот смех! Шагнул ко мне, схватил за плечи:
— Ну, хочешь со мной гулять? Только знай заранее: никогда на тебе не женюсь. Землю буду есть, а не женюсь. Ясно?
Куда уж яснее! Я отступила к дверям.
— Сдрейфила?—язвительно спросил Славка.— Ишь ты, любит она, скажи на милость! — И он крупными шагами обошел меня, будто это была не я, а стол или стул. Рванул дверь…
Спокойная, дружная песня вырвалась на балкон. «Как они могут петь в такую минуту?» — подумала я.
Дверь захлопнулась, зазвенели в ней стекла. Я осталась одна.
Вот как ты кончилась, моя любовь! Вот чем ты кончилась!
Перебирала в памяти Славкины слова и ужасалась их смыслу. И это тот самый Славка, который полгорода обегал, чтоб принести мне мимозу. Тот Славка, что грел мои озябшие руки в своих теплых ладонях! Застегивал на мне стеганку!
Как же это? Почему? За что?
Снова раскрылась дверь. Теперь не песня, а один баян слышен. Вальс. Дверь закрылась. За спиной я слышала чье-то дыхание. Ждала: сейчас Славка подойдет, скажет тихо, с придыханием, как только он один и умеет:
— Прости, Рута, маленькая…
Но это был вовсе не Славка, а Лаймон.
— Рута? — изумился он. — Я думал, ты ушла. Господи, совсем раздетая. С ума сошла! — Он сбросил пиджак, накинул его мне на плечи. Теплый, согретый его телом пиджак.
— Устала? — мягко спросил он. — Ты много пила… А там шум, жарища. Знаешь, давай удерем, пройдемся, а?
Единственное, чего мне хотелось, — уйти, никого не видеть. Главное, не видеть Славку. И я согласилась:
— Пойдем.
В красный уголок вошли вместе. Пиджак Лаймона по-прежнему был на моих плечах. Столы оказались сдвинутыми в сторону, и все танцевали. И Славка танцевал. С Расмой. Она сегодня как-то удивительно причесалась. Волосы крупными волнами падали на плечи. И каждый волосок блестел. Славка ловко вел ее в толпе.
Расма смотрела на него влюбленными, добрыми и потому странными глазами.
Она увидела меня — мы встретились с нею взглядами. И она нарочно, конечно же, нарочно, прислонилась виском к Славкиному плечу.
Они, танцуя, повернулись.
Теперь увидел меня и Славка. Прищурился, тряхнул волосами. Какие красивые, какие серебряные они были!
Мы с Лаймоном оделись, вышли. Ночь стояла морозная, тихая. Льдинки похрустывали под ногами. Лаймон ничего не говорил. И я была ему благодарна за это.
— Пойдем завтра на концерт? — после долгого молчания спросил Лаймон.— Ты любишь серьезную музыку? Московский пианист играет.— И он назвал имя.— Пойдем?
Я не ответила, и Лаймон промолчал тоже.
Долго бродили по пустынным, непривычно тихим улицам. Вышли к новому вокзалу. Отделенный от нас просторной, совсем пустой площадью, он мягко светился в ночи. Светился, словно большой драгоценный камень. Есть такие камни — я не помню, как они называются,— которые сами собой светятся изнутри. Новый вокзал казался мне по вечерам похожим на такой камень.
Очень не люблю мертвенный свет люминесцентных ламп. Не тут, на вокзале, наверно, он и создавал это, словно идущее откуда-то из глубины, таинственное свечение. В поздний этот час лишние лампы были погашены. Неяркий свет был то красноватым, то голубым — от белого мрамора стен,— то желтоватым. Если чуточку изменить положение, шагнуть в сторону — в эту мягкую, приглушенную гамму вливались еще золотисто-оранжевый, зеленовато-голубой цвета.
Мы долго любовались ночным вокзалом.
— Вот что способны сделать человеческие руки!— шепнул Лаймон.
— Да.— Я тоже отвечала шепотом. Мы словно боялись, что голоса наши разрушат волшебное свечение огромного здания.— А ты говоришь, плохо быть строителем!
— Я так не говорю,— поправил меня Лаймон.— Я говорю, что для девушки — это трудно.
— А для тебя?
— Я? Я мечтал о другом. Сделать проект вот такого здания…
И Лаймон вдруг начал рассказывать о себе. Так я узнала, что он живет один в большой квартире.
Его отец и мать — моряки. Отец — капитан дальнего плавания, а мать — радистка на этом же судне. Раньше Лаймон жил с бабушкой. В прошлом году она умерла, и теперь Лаймон совсем один.
— Иногда так не хочется идти домой,— невесело закончил Лаймон.
Я подумала, что теперь я тоже буду очень одинока. С сегодняшнего дня не будет больше в нашей комнате Ганнули. Все понимающей, доброй, хозяйственной Ганнули. Никто не одернет Расму, когда она будет придираться ко мне.
Лаймон все говорил, говорил. Мне представлялась пустая, гулкая, почему-то обязательно с высокими лепными потолками квартира. И становилось жалко Лаймона.
Ночь стояла звездная, лунная. Наши шаги гулко отдавались в пустых коридорах улиц.
— Ты когда-нибудь бродила вот так по городу, ночью?
— Нет.
— А я брожу. Один.
— Одному — нехорошо...
— Ну так будем бродить вместе? — И Лаймон, наклонившись, заглянул мне в глаза.
— Не знаю.— Я не могла ничего обещать ему, но и оттолкнуть его тоже не могла. Все-таки это хорошо, что сегодня я не одна.
Было три часа ночи, когда мы подошли к общежитию. В красном уголке еще гремела радиола. Мимо открытой двери мелькнули танцующие Ганнуля и Славка.
Ему хорошо. Ему хоть бы что! Не мне первой, наверно, он сказал гадость.
— Пойдем, потанцуем? — спросил Лаймон.
— Нет. Спать пойду.
В комнате никого не было. Днем, в суматохе приготовлений, я не заметила, как она изменилась, наша комната.
Кровать Ганнули была покрыта не белым пикейным одеялом, а темно-зеленым суконным — казенным. Исчезла со стены рамка с массой смешных фотографий — «выставка», как мы насмешливо ее называли. На месте «выставки» осталось на стене темное прямоугольное пятно. Исчезли наивные салфеточки с собачками, кошечками и целующимися голубками — вышивки Ганнули. Даже скатерти на столе нет — холодно блестит клеенка.
Пусто. Грустно. И музыка доносится снизу тоже грустная…
Две встречиЯ не слышала, как пришли Расма и Юзя. А утром они не слышали, как я оделась и ушла к папе.
Голова была тяжелая, кружилась. Противно даже подумать о еде. Пришла, села в уголок дивана. Папа и Тоня переглянулись.
— Что-нибудь случилось? — спросил папа.
— Нет. Просто…
— Просто лишнее выпито было? — рассмеялась Тоня. Принесла мне стакан удивительно вкусного, крепкого, горячего чаю.
— Пей. Говорят, помогает.
Она собирала братика на прогулку, и я вызвалась пойти с ним.
Мороза как не бывало. Яркое солнце заливало сквер. Прыгали, дрались, чирикали воробьи. В песочнице малыши пристроились лепить свои «куличики». Девочки-школьницы, бросив на скамейку пальто и портфели, скакали через веревку. Я загляделась на них и не заметила, как в сквер вошла мать Славки с Антанасом.
Обернулась случайно, а Антанас идет вдоль скамейки сюда, ко мне. Идет медленно и терпеливо. Два-три шага — вот и все, что он может сделать. Я не могла оторвать от него глаз.
Нет, он совсем не похож на Славку. Глаза голубые. Ресницы, брови — светлые. Нисколько не похож.
Но чем больше я вглядывалась в Антанаса, тем сильнее проявлялись в нем какие-то внешне, наверно, неуловимые отцовские черточки.
Вот он отдохнул. Собираясь идти, сдвинул брови. Совсем по-славкиному сдвинул. Тоненькие, едва намеченные, они сошлись на переносице. И точно как у Славки, морщинка-стрелка перерезала лоб.