Николай Егоров - А началось с ничего...
— Я ему покажу. Я ему по-ка-жу.
Бушуев погрозил пальцем и не выключил рацию, пока истребитель не приземлился.
Упражнение «взлет — посадка» занимает пять-восемь минут. Невелико время. Это когда ты на земле. А когда в воздухе на хвосте истребителя? Сергею они показались вечностью. Продержись-ка. Продержался.
Самолет мягко коснулся полосы всеми тремя колесиками и покатился.
— Живем, — шевельнул белыми губами Сергей. В глазах ракеты заметались: красные, синие, зеленые.
Очнулся — за ноги тянут, разговаривают.
— Тише ты, медведь, выдернешь.
— Руки, руки ему отцепите.
— Не разжать никак. Окоченел.
— Врача! Где санитарная машина? Дежурный по аэродрому!
— Завести не могут, товарищ майор!
— У, дарданеллы.
Кто-то огромный сграбастал Сергея в беремя, приложил ухо к груди.
«Герка? Конечно, он».
— Что с ним, Волох?
— Дышить, товарищ майор. Высочки трохи поседели, да кожица на ладошках порепалась, а так, мабуть, дышить.
Их обступили летчики. Головами качают, ахают. Войну прошли, не ахнули, а тут в мирное время столько пережили за человека.
Сергей завозился, выбираясь из Геркиных объятий. Герка осторожно опустил друга на землю. Земля закачалась под ногами, будто он, как в детстве, долго кружился в одну сторону.
— Придержите, упадет.
— Пусть падает, теперь невысоко.
Лейтенант Солдатов сел на крыло и устало привалился спиной к кабине.
— Ты почему не сразу зашел на посадку? А?
— Быстро развернуться — его смести могло, Николай Николаевич.
— Могло, дарданелла. Ну, спасибо тебе, Демарев.
— Мне? За что?
— За то, что не умер глупо.
Дребезжа и отстреливаясь выхлопной трубой, подкатила санитарная машина. Шофер с шиком тормознул, из кабинки белым голубем выпорхнул врач, летит к Сергею. Смочил ватку из флакончика, подает.
— Нюхайте, сержант, нюхайте.
— Что это? — отобрал у него лекарство Бушуев.
— Спирт. Нашатырный.
— А другого нет.
— Медицинский есть.
— Тащите.
— Я не пьющий, товарищ майор, — заотказывался Сергей.
— Тебя сейчас серной кислотой не проймешь.
Сергея заподталкивали сзади, засоветовали:
— Не отказывайся, дурень.
— Прими. Как-никак второй раз родился.
18
День по дню, день по дню настала очередь готовиться к демобилизации военнослужащим сорок четвертого года призыва. Приобретали чемоданчики, подкапливали деньжонки, исписывали адресами алфавитные блокнотики. Свыклись — не расставался бы.
А вечерами учились танцевать под радиолу. Радиолу купили вскладчину всей эскадрильей по инициативе того же Возки Шрамма. Кое-кто отказывался пожертвовать десятку — убедил.
— Вот представь: приехал ты домой, отдохнул месяц-два, родители «женись» скажут. На ком? Девчат, конечно, много наросло, пока мы служили, но первую встречную не поведешь в загс, может поперечной оказаться. На чем я остановился? Ага! Познакомиться надо. Знакомиться тоже с бухты-барахты среди улицы не подойдешь. «Здравствуйте. Паша». — «Даша». А где, если не на улице? На танцах. Не жмись, давай десятку.
— Машина-то ничего хоть? — сдается скопидом.
— Спрашиваешь! Последняя модель. Производство известной японской фирмы «Куку-Маку». Шрамм дерьма не купит.
«Последняя модель», видимо, была изготовлена еще в канун русско-японской войны 1905 года. Корпус гвоздями сколочен, шнур — одни сростки, адаптер изолентой забинтован весь до иголки; ручки, пока Шрамм волок ее к розетке, послетали и укатились под койки, ползал, искал потом; тяжеленную крышку проигрывателя отверткой пришлось подпереть, чтобы не захлопнулась вдруг и пальцы не поотрубила.
Механики подняли «купца» на смех:
— Не иначе, музей обокрал.
— Какой музей? Я видел, он на свалке ковырялся.
— Гони гроши обратно.
— А вы за три сотни радиостанцию Би-Би-Си хотели? Звук есть, и ладно.
Заведование «радиоузлом» вверили Шрамму, новинку окрестили «шраманкой». И вот японская радиола накручивала русские пластинки.
А пластиночки Вовка подобрать постарался. Лидия Русланова, износив валенки, «по морозу босиком к милому ходила». Вовкины тезки Бунчиков и Нечаев встречали «вечерочком милую в садочке». Молодой, но бородатый партизан давал зарок «сначала прогнать фрицев, а потом уж только «стриться, бриться, наряжаться, с милкой целоваться».
Вряд ли кто успел до армии отведать, какие они на вкус, девичьи губы, а все равно замирало сердце, и нежнее брал за талию солдат солдата.
А потом: «Давно мы дома не были…»
И может быть, поэтому Сергей на вопрос «Куда демобилизуетесь?» решительно сказал:
— Станция Лебяжья.
19
И вот, от чего Сергей ушел, к тому и вернулся. Правильно отец сказал: земля круглая.
— Не густо ты, сынок, добра нажил за службу, — нагнулся Илья Анисимович над Сережкиным чемоданом с парой новых кирзовых сапог и пачкой облигаций. — А мы вот с мамкой мотоцикл с коляской купили. — Он грубовато обнял Анну Ивановну, коснулся носом щеки.
— Дело прошлое, отец, скажи: куда ты мешки тогда увез? Обратно на элеватор?
Илья Анисимович колыхнул отросшим животом:
— А ты что, только за тем и ехал, чтобы этот вопрос задать? Ладно, отвечу: от себя только курица гребет. Время что хочешь заставит сделать.
— Почему оно не заставило тебя пойти добровольцем на фронт? Сказать почему? — Анна Ивановна то ли выпила и осмелела, то ли почувствовала рядом взрослого сына, что так вот вдруг взяла и вытряхнула мужу самую большую свою женскую боль, которая мучила ее все эти годы:
— Было бы куда уйти — оставайся ты с твоим чином, элеватором и достатком. Директор он, глядите-ка. Ни полена дров за всю жизнь в избу не занес, ни охапки сена коровенке не дал.
Илья Анисимович, запрокинув угластую голову, захохотал.
— Ты на трибуну, на трибуну айда залезь, мать, и выступи. — Он привстал, переломился над столом, воткнул руки между тарелок. — А ты знаешь, сестра дорогая Анюта, почему ты Анна Ивановна? Потому что я Илья Анисимович. Ушла бы она. Сиди, прижми хвост. Старые уж мы с тобой разбегаться, сын уж у нас отслужился. Чем собираешься заниматься, сынок?
Но Сергей молчал. Он был удивлен и пристыжен тем, что только сейчас понял, как жила мать. А жила она, как мышь в богатом доме, в котором держали огромного кота: ни свету белого не видела, ни корочки хлеба не съела без оглядки.
— Ну, так ты чем думаешь заниматься, сынок? — Отец плеснул в рюмки по глотку водки.
— На работу устраиваться буду.
— Отдыхай, колхозы прокормят. Давай дернем по стопке.
Старая песня.
— Пойду на Лебяжку посмотрю, — поднялся Сергей из-за стола.
Лебяжка оживала. Там новый воротный столб вкопан, там крыша подштопана. Против совсем гнилых хибарок новые срубы с пронумерованными бревнами. Щепа сосновым бором пахнет, в пыли куры пурхаются.
Зашел в школу. Снял пилотку, шагает по коридору. Никого ни души. Шаги гулкие, с эхом. Будто все Сережкино детство следом идет. Где был их восьмой, там теперь первый. Парты малюсенькие. Втиснулся за свою заднюю. На той Петька сидел. Здесь Герка. Герка вот сдал экстерном на офицера, служить остался. Сидит, смотрит в окно Сергей. В окно все видать, что поезда везут. А везли они мир: комбайны, кирпич, бревна, турбины, щебень.
Из школы — к Колесовым. Тетка Агафья нисколько не изменилась. Самовар ставит, калачи из печи вынимает и говорит, говорит.
— Ожили мы, Сереженька-батюшка, погоди, дай сказать, хлеб едим. А то ведь совсем умирали. Петька в люди выбился. Полюбуйся-ка.
Она вытерла стол, разложила на нем фотокарточки. Лицо порозовело, родинки на щеках притаились. Взяла снимок, отнесла на вытянутую руку и причмокнула:
— Хорош Колесенок? На торгового капитана выучился, округом света плавает. Пишет: он да какой-то не русский… Могиллан вроде бы, двое их только и решились на такую страсть.
Сергей сдержанно улыбнулся; ну, допустим, второй помощник судового механика это еще не Магеллан, но он не гасит материнской радости. Пусть горит.
— А Надюха-то, посмотри, Надюха-то… Невеста скоро. В пионерский лагерь уехала где-то. Не те твои полмешка пшеницы, померла бы девка. — И шепотом: — Абросим-то мой… Сыскался. Вот уж воистину, как тележное колесо: слетело с оси, покружилось, покружилось да опять к телеге и прикатило. Сейчас я тебя цилонским чайком попотчую, Петро послал. Каких только государствов нету на земле… Торговали бы да торговали, чем воевать.
Агафья заварила чай, усадила чайник в конфорку самовара.
— Томленый вкуснее. Абросим почему доныне не являлся? Втемяшил себе, что не приму я его покалеченного. Контузило мужика, пулей щеку вырвало и зубов как не росло. Теперь ничего, оклемался. Теперь ничего. А сколько пережитков пережил человек?