Сусанна Георгиевская - Серебряное слово
Я легла на землю животом вниз, а лицо спрятала в рукав. И, сама не знаю как, потихоньку запела. Не смейтесь, Николай Николаевич. Это у меня привычка такая — с самого детства. Когда мне очень худо, я всегда что-нибудь пою.
И вдруг кто-то сказал рядом:
— Неплохо поешь!
Я подняла голову. Около меня сидел Чонак Бегзи, мой переводчик, и тихонько посмеивался. Он молчал. У него хватило ума и доброты не разговаривать со мной.
— Попробуем завтра почитать «Дубровского», — сказал он вдруг.
— Неужели ты воображаешь, что завтра кто-нибудь придет?
Он не стал отвечать, вздохнул и похлопал меня по плечу, солидно и молча. Как Таджи-Серен.
Ночью я встала, потому что завыл привязанный к кусту Джульбарс (это собака моего проводника). Я взяла ломоть хлеба и пошла покормить собаку.
Было очень тихо. Здесь странная ночная тишина — прозрачная, ничем не нарушаемая, и все-таки слышится какой-то дальний звон. Может быть, это и есть звон тишины?..
Еще было слышно, как бьется в берегах ручей. Ручей здесь очень маленький и чистый. Он течет на порядочном расстоянии от стана, но было так тихо, что я его все-таки услышала.
Мимо прошел олень и не взглянул в мою сторону, прошагал к стойбищу и там застыл. Все было до того неподвижное, что мне стало страшно и сладко. Мне даже показалось, что горы гудят своим каким-то особенным звуком.
Стойбище оленей все было залито луной, и были видны оленята, которые лежали на земле, низкий кустарник, столбы с крючьями (когда старухи доят оленей, они вешают на эти крючья берестяную посуду с надоенным молоком).
Посредине стойбища стоял олень, который только что спустился с гор. Он спал стоя, наклонив голову. Свет луны как будто стекал с его рогов. Они были такие большие, что казалось, оленю их не удержать.
В дальнем чуме, сквозь бересту или щель, сквозил огонь — единственный живой свет в стане. Около чума лежали большие камни. И вдруг один камень задвигался.
Оказалось, что это старуха, которая сидела на камне.
Мы с Джульбарсом подошли, я села рядом. Это была та самая старуха, которую я заметила во время читки. Мне очень хотелось с ней заговорить. Но я не осмелилась, потому что говорю по-тувински еще хуже, чем читаю вслух.
На поясе у старухи был крючок из серебра. Старые люди подвешивают к поясу крючки для трубок, иногда старинные, тонкой работы.
Я протянула руку и стала рассматривать крючок. Старуха сидела и курила. Я ее обняла и сказала: «Бабушка». Она повернула ко мне лицо, косынка упала с ее головы, и на плечи, на грудь побежали ее длинные серебряные волосы. Их было очень много, они были густые, мягкие, шелковые, тонкие. Я ей сказала: «Бабушка, вы косыночку уронили». И подала. Но она не стала завязывать косынку, и тогда я сама аккуратно подобрала ей волосы и повязала их. Она продолжала молча курить, а глаза смотрели в мою сторону. Потом старуха встала и пошла в чум. Было скользко, но она шла прямо и твердо.
Мы с Джульбарсом тоже собрались было уходить, как вдруг она вернулась и подала мне туесок. Я подумала, что в нем молоко, открыла крышку, а он пустой. Она улыбалась. Все ее лицо было бронзовое, темное, а волосы белые. Я сказала: «Спасибо, бабушка» — и унесла туесок.
Я шла к своему чуму, а рядом шел Джульбарс. Мы тихо шли, чтоб никого не разбудить. Я привязала Джульбарса к кусту, и он тявкнул.
Стало светать. С гор начали спускаться олени. Они шли по двое, по трое. А с другой горы — целое стадо, и впереди — вожак.
Стадо было большое, олени шли так густо, что не было видно склона холма. Издали было похоже, что это земля ползет, потому что склоны гор серые и олени серые, вот все и сливается.
Потом задвигалась равнина. Не стало видно болота, а олени все шли и шли… Словно лавина скатилась с гор и все покрыла собой.
В эти утренние часы здесь всегда бывает очень шумно и людно. Оленей сгоняют вниз, на стойбище, для того чтобы они не дичали, не отвыкали от людей. Ветфельдшер осматривает стада, оленихи кормят оленят. Шум, крики. Ребята сидят верхом на оленях, подгоняют их и орут: «Кой-кой!»
Если бы не туесок, мне бы казалось, что этой ночи не было, не было старухи, не было огонька в чуме и огонька в трубке.
Туески делаются из бересты. Это очень удобная посуда, у нее форма конуса со срезанной верхушкой. Ручка — из конского волоса, заплетенного в косу. Это настоящий подарок Тувы, такой туесок.
Я смотрела на него и думала: «Нет, не может быть, чтобы никто не пришел на читку. Хоть из вежливости, да придут». А при чем тут туесок, я, знаете, до сих пор понять не могу. Но всякий раз, когда я смотрела на него, мне становилось спокойнее и легче. Я его непременно привезу с собой в Москву и попрошу, чтобы Вы его от меня приняли и повесили у себя дома около книжных полок.
Я поднялась по земляным ступенькам с оленьего стана на стойбище и давай обходить чумы один за другим. Надо же было найти подходящего избача. И действительно, я его скоро нашла. Это тувинка, жена местного бригадира. Ее зовут Анчима Арыг-кол.
По-русски Анчима говорит довольно хорошо. Я было попробовала прочесть ей что-то вроде маленькой лекции о значении книги и библиотеки-передвижки. Она молча слушала, кормила ребенка и тихонько гладила его по голове. Когда я кончила, она подняла глаза, и я увидела, что она смеется надо мной.
Оказывается, Анчима училась три года в Ленинградском институте народов Севера и, если бы не вышла замуж, получила бы высшее образование. Я стала расспрашивать: неужели она не могла немного подождать? Она мне ответила: «Любовь не ждет».
Это правда — любовь, наверно, не ждет. Но, поскольку любовь не занятие, а состояние, можно было, по-моему, все-таки раньше окончить институт, а потом уже приехать сюда и выходить замуж.
Я лежала в чуме у Анчимы, рядом с ней, и старалась заснуть. Но не могла. И что только не лезло мне в голову!.. Могу сказать одно: не знаю, как я дождалась четырех часов.
В четыре часа мы пошли в красный чум — я и мой новый избач. Анчима взяла с собой свою грудную девочку.
Половина пятого — ни души.
Пять часов — в чуме никого, кроме нас с Чонаком.
Четверть шестого. Чонак начинает весело посвистывать и уходит из чума.
Половина шестого. Ни Чонака, ни читателей.
И вдруг откидывается шкура, и входит Чонак с Таджи-Сереном. Опять откидывается шкура, входит та старуха, что подарила мне туесок. Подъезжает верхом на олене бригадир — муж Анчимы. Он крупный человек, а на олене кажется просто огромным. Его большие ноги в кирзовых сапогах упираются в крошечные стремена.
Потом опять олень. На седлышке у него — четверо ребят. Они крепко держатся друг за дружку: «дедка за репку, бабка за дедку…» Самому маленькому лет шесть.
И снова олень; верхом на олене старуха доярка.
Их было много. Еще больше, чем в первый раз. Они приходили и приезжали с гор и со стойбища. Один за другим. Не нарядные, как были вчера, а в стеганках, в рабочей одежде.
Последним пришел Самбу.
Чонак встал.
— Ваш новый избач, местный товарищ, женорг Анчима Арыг-кол прочтет рассказ самого знаменитого русского поэта — Пушкина. Рассказ называется «Дубровский». Дело происходит в России. В царское время… — И вдруг по-русски: — Давай нажмем, Анчима!
Анчима принимается читать. На коленях у нее тихонько дрыгает ножкой ее грудная девочка. Люди курят. Двигаются только руки с трубками.
Анчима читала, надо сказать, отлично и почему-то немного нараспев.
После первой страницы лица стали оживляться. Не то чтобы черты пришли в движение, нет, этого нельзя сказать, а свет какой-то зажегся и осветил их. И сразу как будто бы расступилась стена. Стал виден не один-единственный каменный лик. Нет, я увидела лица, множество лиц. Разных. Разные характеры, усмешки, руки, трубки. Даже дым из каждой трубки шел по-своему.
И вот руки опустились. Трубки застыли в руках у курильщиков.
Я разыскала среди слушателей вчерашнюю старуху. Она сидела у очага, чуть сгорбившись, выставив вперед острый подбородок. Ее беззубый рот улыбался. Точно так же улыбается, слушая то, что ей нравится, моя бабушка: улыбкой удовольствия, неторопливой и задумчивой.
И странное дело! Стоило мне вспомнить об этом бабушкином выражении, увидеть эту знакомую, полубеззубую улыбку, как русское лицо моей бабушки стало глядеть на меня сквозь темное лицо тувинки. У меня даже защекотало в носу. Я быстро перевела глаза на ребят.
Тэрэк (есть тут один такой мальчик, мой старый знакомый) слушал, чуть-чуть приоткрыв рот, его лицо выражало почти страдальческое сочувствие Дубровскому. Казалось, он вот-вот начнет лупить себя по коленке кулаком — совсем как наши мальчишки, когда в кино их разбирает отчаяние от невозможности вмешаться в чужую жизнь.
А когда Анчима дошла до сцены в суде, до того места, где беспомощный старик Дубровский стоит против торжествующего Троекурова, послышался шумок. Как шум прибоя. Легкое общее движение. Может быть, это был шорох одежды.