Виктор Попов - Закон-тайга
Вот Константин шагает скользко, мерно, будто только начал путь. И никакого ему дела нет, что Петр, который идет всего в нескольких шагах позади, смертельно устал и что ему больше всего сейчас хочется, чтобы Константин вдруг сказал, растянув по своему обычаю это самое чудесное слово: «При-ва-а-ал!» Он знает, конечно, что Петру идти невмоготу, что мешок терзает его, издевается над ним, и в то же время знает, что ни за какие посулы Петр первым не предложит отдых. Скорее из носа и из ушей у него пойдет кровь, которая так шумит в голове, чем Петр заикнется о привале. А ведь поменяйся они ролями, Петр наверняка не только догадался — почувствовал бы состояние Константина. Оно бы передалось ему теми неощутимыми токами, которые порой роднят людей, заставляют угадывать друг в друге родственные души. Но, видно, восприимчивость к этим токам свойственна лишь людям высокоорганизованным, с особенно чувствительной нервной системой. Да, да, он непременно бы почувствовал состояние Константина, а почувствовав, сейчас же сказал бы: «Отдых!» Сказал бы потому, что не захотел замечать беспомощности другого человека, не захотел ронять его престиж в глазах любимой девушки. Так бы поступил он, Петр, и так, конечно, никогда не поступит Константин, существо, только и годное, видимо, для того, чтобы носить рюкзаки.
От сознания своего интеллектуального превосходства Петр настолько расчувствовался, что некоторое время шагал; забыв о рюкзаке, и поэтому, прыгая с кочки на кочку, не рассчитал. Рюкзак толкнул в спину, Петр поскользнулся, закачался, балансируя, но справиться с инерцией не мог и грузно повалился на бок. Барахтаясь, попытался встать, и вдруг взвизгнул от боли в левой ноге. Боль пронизала тело свирепо, будто ее передернули снизу вверх, потом со скрежетом повернули и тупым зазубренным острием воткнули над лодыжкой. Не сознавая еще, что случилось, снова попытался встать, но, едва шевельнув ногой, снова взвизгнул надрывно и беспомощно, совершенно не заботясь, какое впечатление произведет его визг на тех. А те уже спешили к нему.
— Не двигайся, — предупредил Константин и, приказывая, повторил: — Не двигайся, спокойно лежи. — А вполголоса успокоил себя и Наташу: — Растяжение либо вывих. Подвернул ногу.
Но был не вывих, а перелом. Это Константин понял, как только тронул, снимая ботинок, мгновенно распухшую ногу Петра. Когда рассчитывал обратный путь, Константин предусмотрел вроде бы все: шесть банок консервов, две коробки спичек, мешочек пшена, семь патронов, учел, что на реке могут появиться припаи и это усложнит путь. Но как бы там ни было, третьего-четвертого октября они должны были приплыть в Каранах. Это вполне приемлемо, потому что в обычные годы шуга по Умже начинает идти числа с восьмого-десятого. А в нынешнем году ледостав может и отодвинуться на недельку. Так что все в порядке. Восемь дней до Умжи, двое суток на плоту по реке, всего — десять, пусть двенадцать суток.
— Больно, — сквозь зубы сказал Петр, — не дергай так.
— Терпи, маленько. Наташа, прихвати чуток… Вот так, вот так, чтоб не дрыгался. Закон — тайга… Как это тебя, друг, угораздило?
Константин действовал по возможности осторожно, но все же для того, чтобы снять ботинок, пришлось слегка потянуть, и Петр содрогнулся от боли. Наташа, которая всей тяжестью налегла ему на плечи, еще не понимала, что предвещает случившееся и, забыв все раздоры, видела в Петре мученика.
— Потерпи, Петенька. Немножко потерпи… Ну, совсем немножко… Сейчас вот Костя посмотрит, и я анальгин достану… Немножечко еще потерпи…
Она не представляла, какую боль испытывает человек при переломе, но твердо помнила, что ей анальгин помогал всегда — и при головной боли, и при зубной, и даже, когда ушибла коленку, то глотала анальгин, и боль прошла. Она верила во всеисцеляющую силу этого лекарства, поэтому и повторяла свое бессмысленное «немножко». Константин же, ощупывая больную ногу, думал о том, что можно сделать костыли, но далеко на них Петр не уйдет. Ходить на костылях надо умеючи. Будь лето, больного можно было бы спускать по ключу. Сделать легкий салок[2], привязать к нему Петра, сгрузить рюкзаки, а самим держать салок на двух веревках. Тяжело было бы на шиверах, а на плесах — за милую душу. Салок в таких случаях — самое удобное. Может, попробовать? Нет, не получится, здорово ключ обмелел. Да и им тоже в некоторых местах придется брести по воде, а сейчас это гиблое дело. Остается одно — волокуша.
— Закрытый перелом все-таки легче.
Легче было относительно, и сказал об этом Константин просто так, отчасти успокаивая себя, отчасти собираясь с мыслями. До чего ж неприятными они были, его мысли. «Волокуша. Сколько с ней пройдешь за день? Дед Мазай когда-то рассказывал, что тащил на волокуше Акима Матвеевича, когда того медведь помял. Пятьдесят верст тащил полторы недели. До Умжи отсюда километров восемьдесят. Правда, их двое впрягутся… Впрягутся двое, а проку-то что. Из Наташи помощник… Намается только.» Хмыкнул Константин, отвечая бередящим мыслям, попросил Наташу:
— Помоги чуток, на взгорок вынести его надо. Идти тоже придется повыше, здесь ноги вязнуть будут.
Продолжая ласково уговаривать Петра, Наташа помогла Константину взвалить его на плечо и пошла следом, тяжело скользя по отсыревшим взъерошенным кочкам.
— Ты рюкзаки-то по одному выноси, — сказал Константин, не оборачиваясь, но безошибочно угадывая, что Наташа ухватила сразу два мешка.
— Ничего, справлюсь, — возразила Наташа, но шагов через пять все же один рюкзак оставила, потому что об-a волочь впрямь было и тяжело и неудобно.
Константин поскользнулся, выравниваясь, дрогнул плечом. Петр охнул и, судорожно сжав кулаки, с досадой ткнул Константина в спину. Неудобно волочившийся рюкзак, стон и судорожное движение Петра внезапно обернулись Наташе тем страшным, что произошло. До этого вся ее женская сердечность, все сочувствие к несчастью, к страданиям сосредоточены были на желании утишить боль. И только сейчас родился в ней беспощадный вопрос: «Как же теперь?» Он словно налег на нее, придавил тоскливым чувством обреченности…
Она с потрясающей ясностью поняла всю мелочность, всю несерьезность того, что происходило с ними последнее время. Какая нелепость — ссорились. Как это ничтожно, недостойно — ссоры. А то, что не нашли золота — разве это существенно? Не нашли они, нашли другие. В жизни непременно так: кто-то на щите, кто-то со щитом. И это опять-таки не существенно. Вот оно, существенное — беда. Все перед ней меркнет, потому что она не беда даже. Великое несчастье не имеет границ. Хотя бы то, что случилось с ними. Произойди оно хотя бы в том же Каранахе, где до больницы с самого дальнего конца села пятьдесят минут хода, о нем бы говорили просто так, с ахами, удивлялись бы: надо же, на кочке оступился. Не повезло парню. Ему одному. А теперь, как же теперь?
Самым спокойным из всех троих был Петр. Он давно уже не был таким спокойным, как теперь. Единственное, что мешало — боль. И то — иногда. Вот сейчас, когда он лежал на расстеленной палатке и его никто не трогал, было совсем не больно и очень спокойно. До неверия, до неправдоподобности было покойно. Прежде ему думалось, если можно так сказать, с перспективой. О том, что есть, о том, что будет, о том, как могло бы быть. Мысли метались, тревожили, заставляли радоваться, сердиться, волноваться. В настоящий момент ничего этого не было: ни радости, ни волнения, ни даже широкого восприятия окружающего. Голова Петра лежала на рюкзаке, широкий ремень маячил перед глазами, загораживая тот узкий мир, который был доступен взгляду Петра. Петр подсунул ремень под мешок. Стала видна примыкающая к палатке узкая, дрожащая кромка снега и тоже почему-то дрожащая кружевная веточка кипрея. Он даже не понимал, что снег и веточка дрожали оттого, что он плакал, до того ему было покойно. И самое удивительное, что вопрос, который тревожил именно тех, двоих, а не его, задал именно он:
— Как же теперь?
— Что-нибудь придумаем.
— Бросить бы тебя здесь надо, паразита.
Это Наташа опять злится. Охота ей.
— Мориц, не волнуйся. Драгомир, смирно!.. Это из «Марицы».
— Из шута это из горохового. Ты куда, Костя?
— Для шины дощечки надо вырубить.
— Так как же все-таки будем?
— Утрись… будем. Тебе теперь быть проще простого.
— Я на костылях пойду.
— Хоть на голове.
— Серьезно, Наташа, ты не психуй. Честное слово, я не нарочно.
Наташа понимала, что он фиглярствует, чтобы не показать растерянности, оградить свою ранимость. Он как бы подчеркивает, что и впредь будет оставаться независимым, не примет от них никакой помощи. То, что они делают сейчас для него, — долг каждого. Никто не пройдет мимо раненого, не оказав ему помощи. Вот и они оказывают помощь. А дальше — он сам. Бравада его была неестественной, беспомощной, как судороги человека с парализованными ногами. В другое время, тогда, когда способна была мыслить объективно, Наташа бы, возможно, пожалела Петра, помогла бы ему в желании сохранить самостоятельность. Это если она думала о всех троих. Она же думала о себе и Константине. И Петр был для нее не поводом для заботы, а причиной надвинувшегося отчаяния. Ведь они вместе с Константином раскладывали весь оставшийся путь на сроки; подсчитывали, что в Каранахе будут третьего-четвертого октября. Она еще сказала тогда: «Самое позднее — числа шестого. Это уж так, если накинуть на самые непредвиденные задержки. Шестого — еще ничего, живем».