Владимир Личутин - Любостай
Случилось это за год до схватки с Чернобесовым.
* * *И вдруг одиноко стало Бурнашову. Он покинул резное креслице и посмотрел в окно. Наледь на стеклах расплавилась, и сейчас улица виделась обнаженно, слепяще. Белая мгла растеплилась под полуденным солнцем, слегка парила, словно облитая парным молоком, и только в западинках, в отрогах сугробов, в продавлинках редких следов хоронилась густая синь. И вдруг Бурнашов насторожился. Он мог побиться об заклад, что кто-то плачет. Над потолком в светелке тонко заскрипело и смолкло. Ни звука, ни всхлипа, никакого намека на слезы, но отчего-то душе Бурнашова слышался чужой жалобный плач. Выглянул на кухню, Лизаньки не было. Накинул душегрею, из сеней лестницы поднялся под крышу, распахнул дверь, обитую кошмой. В летней светелке на диване, сжавшись в комок, лежала жена и по-щенячьи всхлипывала, ее острые плечи под вязаной кофтой вздрагивали как от озноба. Бурнашов подкрался, погладил Лизину светлую головенку, грубые его пальцы почти не расслышали рассыпчатых тонких волос.
«Ну прости, слышь? Прости старого дурака, – перебарывая комок в горле, попросил Бурнашов и вдруг сам едва не заплакал, так защемило глаза. Ах ты, старик, старая кляча, упрекнул себя. Совсем раскис, глаза на мокром месте. – Лизанька, я тебя искренно и глубоко люблю. Ну вот такой я дурак. Что хошь делай, такой дурак. Ты прости сивого мерина».
Крохотное ушко напряглось, плач затих, и, не поворачивая мокрого лица, Лизанька обиженно сказала: «Палач ты и тиран. Сначала доведешь до слез, потом на колени. Тебе нравится мучить ближнего, ты испытываешь удовольствие, а может, и наслаждение. «Прости, прости!» Долго ли еще прощать? До гробовой доски? Я тебе жена, кукла иль рабсила-скотница?» – «Ладно, ладно. – Бурнашов пробовал повернуть Лизанькино лицо и расцеловать, но жена упрямилась, не давалась. – Не палач я, здесь не согласен. Я князь света». – «Нет, ты князь тьмы. Ты вокруг себя все разлагаешь. Ты эгоист до мозга костей. Ты разлагаешь все, к чему бы ни прикоснулся. Для тебя нет ничего святого на свете».
Упреки были столь несправедливы, что Бурнашов хотел обидеться, но отдумал. Ему показалось вдруг, что от одного лишь резкого слова Лизанька вспыхнет сейчас и исчезнет из дома, как это случилось однажды. Но теперь уж навсегда. Однако досады и упрека загасить не мог, желчь играла, чтобы остыть, ей требовалось время.
«Зря так, Лизанька. Вовсе ни к чему. Князь тьмы, если хочешь знать, красавец, обворожитель, любостай1, оборотень. Он принимает обличье растлителя и обольстителя: улыбочки постоянные, льстивые, вкрадчивые слова, которые ничего не стоят, ласковые ужимки, неслышная поступочка, подберется к сердцу – и не заметишь, повадки сутенера и медовые посулы. О! Там огромный арсенал, жуткое вооружение. Любостай от природного инстинкта взял в помощь себе маскарадные одежды, то, что зовется любовью, он ловко овладел тактикой любви и научил этому человечество, он создал целую дипломатию любви и покорил ею весь мир. Мир обезумел от похоти, всем захотелось любить много. Прочь узы семьи, обязанности, честь, порядочность, похотливый сердцеед завладел всеми. Постель, постель на вершине пирамиды! Где девственность? Это пошлость – хранить ее. Надо скорее отдаться, испить воды из сосуда, разбить стакан чистоты, к черту, к черту. И кто ныне смотрит, какая кулебяка – с рыбой или пустая2? Где святость первой ночи? Лю-бо-стай правит, любостай! А ты говоришь – я князь тьмы. Я же уродец! Князь света уродлив, потому и князь света. Зато душа какая святая, божественная душа!» – воскликнул Бурнашов, а глаза меж тем налились бирюзовой синевою, они сияли нестерпимо в воспаленных окружьях век и прожигали насквозь, от них исходил теплый обволакивающий свет, а само лицо в тонкой сетке склеротических ранних жилок отступало, принакрывалось туманцем.
«Не знаю, не знаю», – манерно растягивая слова, сказала Лизанька и, скрипя диваном, нехотя повернулась к мужу. Лицо, напухшее от слез, было чужим и жалким, с искрою злобы в глазах. «Чего не знаю, чего! Это я говорю, Бурнашов. Мне-то ты можешь поверить, иль тебе не хватает умишка? – Не сдержался, нагрубил, тут же одернул себя, заговорил тише, спокойнее: знать, пар вышел. – Мы амура воспели, а он – отравитель, соблазнитель с роскошными перевязочками на ухоженном поросячьем тельце. Амур – посланник сатаны, его подручник, его стрела». – «Тогда зачем женился? Жил бы один, коли проклял любовь. Если сатанинское то зелье», – холодно и отчужденно оборвала Лизанька. Она видела, что Бурнашов вошел в роль, он играл с упоеньем, был сейчас по-прежнему молод, и та сила, что исходила от него, обезволивала женщину. Лизанька упиралась, как могла, стопорила себя. Бурнашов нравился ей, она любила его сейчас и желала, и то, что любила и желала этого злого неуживчивого человека в самую неподходящую минуту, еще более суровило Лизанькино сердце. Ей хотелось, чтобы Бурнашов пострадал, поизводился, попереживал, она боялась простить его сразу, сейчас, без науки на будущее, чтобы тиран из домостроя хоть бы капельку научился владеть собою и уважать ближнего. Она зябко передернула плечами и, выдерживая натуру, не сказав более ни слова, спустилась в нижнее жило. Бурнашов плюхнулся на диван, он слышал с досадой и недовольством за себя, как отчужденно, с вызовом скрипят ступени, зло, с отмашкою всхлопала дверь. Он уже вновь кипел, бил себя по коленкам, скрипел зубами и стонал, бормоча наедине. Ах, зачем только я женился, зачем напялил этот хомут, чтобы без конца выслушивать упреки, слезы? Разве нельзя жить одному? Много ли мне надо: кусок хлеба, заварка чаю да стол для работы. Так распалял себя Бурнашов, словно бы готовился нынче же и разрубить затянувшийся узел, но меж тем внутренним взглядом он проникал в избу и следил за каждым шагом супруги. Вот мечется по комнате, заламывая руки, вот упала на кровать – и не подступись. Какая я несчастная, ну что за несчастная уродилася… Стерва! Алексей Федорович вскочил, намерившись все разом высказать, а после хоть чашки об пол. Не жить вместе, не жить с человеком, который не понимает писательского удела, этой каторги чувств, и не стремится, не желает понять! Вот где беда.
В распале чувств Бурнашов сбежал по лестнице, яростный, клокочущий вкатился в кухню, но дверь в горенку открыл, однако, медленно, почти вкрадчиво, изобразив умильность на лице, сам того не желая. Он нарочито покашлял, зарысил по комнате челноком, но Лизанька не отзывалась с кровати, узкая ее спина независимо, неприступно напряглась под клетчатым пледом. Ну что за жизнь, братцы! – взмолился про себя Бурнашов. Ну отчего я такой разнесчастный?
«Скажи, зачем мы вместе живем! – воскликнул Бурнашов, внутренне сжавшись, будто прыгал в ледяную воду. – Зачем мы вместе, если как враги? Знаешь, я просто устал каждый день, каждый час, каждую минуту бороться, брать твою крепость приступом. Я в полном распаде, я развалина, мне скоро полсотни, а я уж труп ходячий. Ты молода, нравна, встретишь себе поровенку. – Бурнашов говорил медленно, не сводя взгляда с Лизаньки, он чувствовал, как напряглась ее спина, как приподнялось розовое прозрачное ушко. Сейчас по сценарию требовалось сказать самые решительные слова, но в эту минуту он особенно любил жену. Он молил хоть одно ласковое ответное слово, хоть бы намек на пощаду. И снова, раздув последние тающие уголья, Бурнашов договорил с звенящим металлом в голосе: – Лиза! Нам надо разойтись». Он произнес эти слова и сам ужаснулся той бездне, что открылась перед ним. Нет-нет, только не это! – взмолилось сердце. Бурнашов подошел к окну, прилип лбом к стеклу, остужая голову, ему стало мучительно жаль себя, он страдал, как неправедно обиженный мальчик, и желал лишь смерти.
В комнате поначалу воцарилась тишина, потому заговорила кровать, жалобно всплакали распятые ложем драконы, взволновался взвихренный платьем воздух, и Алексей Федорович почувствовал на шее легкий ожог губ. Душа его сразу засмеялась, заторжествовала, ему стало жарко и легко.
«Алеша, прости поперечну девку, прости злюку. Ее бы расколоть на баклуши да заново склеить». – «Прости, прости…» – прошептал строжась, но господи, какой ласковой прохладой омыло грудь, куда только и девался непроходимый ком в горле. Только что убить был готов, растерзать на части – и куда все зло подевалось? Как нервен, взвихрен и распластан земной человек, сколько в нем воюющих бродячих ватаг и разбойных шаек, и всех надо замирить, чтобы заполучить давножданный покой. Иль у прочих все не так и лишь Бурнашов похож на грешника, которого еще при жизни треплют адовы муки? Он уже цвел, его глаза сиянием своим спорили с мартовским распогодившимся занебесьем: если и бывают в горних вершинах старые ангелы, то Бурнашов сейчас походил на него, хранителя нашей судьбы. Он подхватил Лизаньку на руки и, целуя ее близорукие беспомощные глаза, отнес в кровать. «Какой ты сильный, Алеша», – прошептала Лиза, приоткрывая губы с мелкой зернью зубов, и признанье это прозвучало куда слаще всяких любовных клятв. Зорки истинно любящие женщины, сердце их как ладно настроенный звучащий орган, и играет она на сотнях труб с таинственной чуткостью и умением. Кто правит женщинами в мучительные мгновения сомнений и разлада: любостай иль светлый князь?