Виктор Ревунов - Холмы России
Кто в ней был, даже мы не знали. Но брат успокоился, ожил. Старые наши дела отмирали, уже не было нужды в них. Брат готовил что-то новое и даже собирался открыть свою газету. А как все повернулось, ты знаешь, — закончил свой рассказ Антон Романович. Показалось, Павел спит.
«Да и хорошо, что не слушал», — подумал отец.
Павел повернулся на диване, глядя в угол, где будто из стены выполз старик и снова скрылся. Да нет, лицо вон от звезд лоснится, а по морщинам черно, как в зарослях хоронится.
— Чего же боялся дядюшка? — спросил Павел.
— Приезжал какой-то человек к нам в усадьбу. Кто и откуда, не знаю. Многое не знал из дел брата. Он сказал, что человек от Додонова с предложением о союзе.
А к вечеру уехал. Больше никому и ничего не говорил про него. Но что-то было.
— Мне один старик сказал, что Гордей Малахов предал дядюшку.
— Какой старик?
— Не назвался. А лицо его было забинтовано.
— Нс касайся, Паша. Отстань от всего. Есть невидимые люди, они вершили и вершат не только нашей судьбой. Я их не видел. Это вира, которая начинает со складчины, помогает одному выбиться в люди, и тот тянет остальных. Сообща проникают всюду. За измену беспощадны.
— Я вспоминал ночь в трактире, — сказал Павел, — как незабываемое, светлое, возгласившее сбор людей отважных. А это вира, в которой запутались навсегда.
— Чтоб не пропасть, надо было принадлежать к какой-то вире или бежать всю жизнь к воображаемому берегу, которого нет на самом деле. Отстань от всего, а попадется — бери.
— Я не стану больше расспрашивать, отец. Но ответь. Что за бриллиантовый пояс, откуда он взялся?
— Со мной докончится. Тебе не нужно, — когда надо, был еще силен в ответах Антон Романович.
Павел стал собираться.
— Хотел предупредить, что к тебе приедет Серафима — жена Желавина. Просила пропуск. О нашем разговоре молчок. Сам знаешь.
— Серафима? — переспросил Антон Романович. — Сиротка?
— Жена желавинская.
— Вон что! Что ей надо?
— Тебя хотела повидать, барина. Возможно, какая-то цель. Все только цель.
— Да. От души мало осталось, все от хитрости. Как в картежной игре: страх проиграть, и радость выиграть, обмануть. Брат когда-то попросил Татьяну Сергеевну Опалимову приютить ее, сиротку-то.
— Ты, отец, о чем-то начинаешь, но не договариваешь.
— Все о человеке, даже о родном, знать невозможно. Многое в делах брата для меня так и осталось загадкой.
— Желавин считался убитым. По он жив. Убили и схоронили кого-то другого. Не в этом ли загадка и разгадка, отец?
— Убили брата? — сурово спросил Антон Романович.
— Нет.
— А кто убийца?
— Неизвестно. В любую минуту могут убить и нас. Породили вечный страх и смерть себе своими тайнами. И мы, ничего не зная, как слепые. Ты можешь куда-нибудь скрыться?
Павел приблизился к окну и прислушался. По саду покрапало и затихло.
— Ты что-то задумал? — спросил Антон Романович.
— Ничего. Я спрашиваю тебя.
— От кого скрыться? Если от гестапо, то от них не скроешься. Когда все это кончится? Скажи, что еще случилось?
— Не так страшна смерть, как страшна жизнь.
— Выразившись так, ты ничего не сказал. В жизни рядом с тупиками есть и выходы. Чтоб уехать и где-то жить, нужны деньги. От пустых карманов появляются золотые мечты. Тут я приспособился, место бойкое. Ты поставил много вопросов. Нужно выбрать один, главный и разрешить его.
Павел, запахнувшись в плащ, быстро шел к фиолетовой мгле, и чем дальше уходил по запутанной вьюнками стерне, тем невыносимее была жалость к отцу. Шел в безмолвный провал за рекой. Там началась эта война, а будто обманула: далеко на воде золотились огни и было тихо.
* * *Антон Романович в сторожке своей, у окна, в кресле сидел. Все чего-то в дремоту клонило. Тучи непогодой тянулись. Сыпанет дождь по крыше, какая-то черепичка прозвенит: видать, сильно каленная, тонкая, а капли как горох.
С севера перелетали птицы, мигало небо стаями.
Скудело солнце, и чудились в дреме жнива жаркие, горлачи у копен. Стрекочет зной. Глубинная даль выстлана облаками-вьются дымком в хрустале. Яра память минувшей молодостью: туда и клонит седую голову.
Глухая пора с дерева лет уже осыпает листья.
Немцы перед теми жнивами стоят, и Пашенька там побывал, прах усадьбы в тряпице принес — не бриллианты. Вдруг в минуту какую-то махнули — так и качнулась та ночь. Унес кто-то в темное поле. Уже и нет дремоты! Не мужик в лаптях или дворовая баба босая — не прятать схватили и любоваться. Где-нибудь далеко богатым плантатором ходит вор.
«Не найти, Пашенька. Зря смутил. Но кто, кто?»
Про бриллианты знали он и брат. Хранили в тайном местечке. Берегли для больших новых дел, да и плохих перемен побаивались. Гремела кандалами Сибирь острожная. Там и дворяне в рудах пеклись за мысли крамольные, с виду умные, ученые. Да не делить же землю и бриллианты с мужиками. Только силой, резней и мятежами, разинщиной. Вот и думай, смотри, у других не спишешь: своя география, своя история. Да по воле и все-то канет: не вишневыми садами, сарафанами и песнями — немецкое, французское, английское заводские, фабричные и торговые престолы ставило.
Цвел голубой ленок на ловягинских полях, стелили его по росам бабы с мокрыми подолами. Дорогое полотно выходило, а по цене не удержалось, когда цветастыми волнами раскатился по прилавкам ситец. Закрыли Ловягины фабрику каторжную. Для проезжих стойку трактирную с заграничным граммофоном поставили. По дворам скупали холсты на похоронные покровы: на лавке в Москве сменили вывеску.
Глядеть, богато жили, а дело вязло. Подхлестнуть бы: упряжку выбирали сноровисто, не спешили.
Давней дорогой и разговором с братом погорячился.
На собрание в Москву ехал Викентий — дельцов послушать. Провожал его Антон Романович. Ехали в пролетке с брезентовым верхом. Подхлестывал коня Астанька Желавин, посвистывал.
— За океан. Там начало, — сказал Антон Романович.
— Далековато.
— Волк округой ходит.
— А наше? — спросил Викентий.
— Один был распят, другой проклят.
— Высоко взял, — усмехнулся брат.
— И сюда вкоренимся из безопасного.
— А кому землей владеть?
— Оттуда и сюда достанем.
— На побегушках за свое. Нет! Сила нужна. Кулак, чтоб наше, свое утвердил. Вскормить, вспоить. Неужели Россия не родила спасителя?
На станций, в ожидании поезда, походили по откосной тропе. Желавин упряжь ладил — обратно ехать.
— Наши разговоры слышит, — заметил Антон Романович.
— Наше и жрет. Зубы крепкие, язык держит.
— С живота распоясываются.
— А с поста дорываются, Антоша. Сторожи тут.
Ехал в усадьбу с Астафием. Тот сидел на облучке.
В рубаху его со спины впивались оводни. Поводил плечами, и они взлетали и снова липли к нему.
— Почему, Астафий, к тебе оводни липнут, а ко мне нет? — спросил Антон Романович.
— А потому, что отродие это приучено к кровушке из мужицкого пота.
— Почему из пота?
— Мужицкий пот с чего? От работы. И если мужику оводней от себя гонять, то и работы не будет. Без куска хлеба скорее помрет, чем от оводня.
Молод Желавин, но уже хмуринка в глазах: думается, не к добру, как разгорится. Полосы света из-за деревьев замахали по его картузу. Картуз суконный вырыжел.
«Не спешит к обнове, — заметил Антон Романович. — Значит, главное не ручейком играет, а омутком стоит».
Дорога в низину вкривилась. Пролетка опустилась в прохладу и хаос чащобный, в котором деревья нищие будто бы кричали и молили небо о спасении. По и свет не спасет. Деревья, вырастая, проваливались под тяжестью в заболоченное. Не свое взяла земля. Здесь пожар благо. Гарь лугом зацветет.
Желавин сидел неподвижно и только рукой шевельнул — наган достал.
— У нас же тихо, — сказал Антон Романович.
— Очень уж тихо. В ушах звенит, а вроде как и на самом деле звенит, будто едет кто-то, а не показывается.
За бугорком, за бугорком.
«Распоясался мужик, — подумал Антон Романович. — Дела плохи».
— А если в ухо тебе, чтоб загудело? Да в бугорок.
Желавин повернулся, отблеск нагана полыхнул по глазам.
— Всякий может!
— Хватит, хватит, — забоялся в темном лесочке Антон Романович.
— На дело намекаю. А вы меня в ухо, барин. Вот и слухи. Я же не могу сказать, что все разговорами и распугаете. А примечайте.
— Что ж такое?
— Вы — в ухо, а за язык — в болото. Вот у меня какая жизнь.
В ту же ночь Антон Романович проснулся от стука в окно Подошел. К стеклу белое что-то будто прилипло и отстало. Под лавку упал барин, к стенке от страха прижался.
— Астафий! — закричал.
— Я тут, — ответил под окном голос. — Кто-то подходил. Вторую ночь, барин. Следы вон.