Рабочий день - Александр Иванович Астраханцев
Еще через полчаса кончился асфальт, но гравийная дорога оставалась укатанной и сухой. Начался длинный пологий подъем. От работавшего с напряжением мотора в кабине стало жарко. Зайцев вытер рукавом телогрейки первый пот со лба. Опустили боковые стекла, и их обдало свежим ветром. Навстречу шли забрызганные грязью машины.
— Идут! — кивнул на них Правоторов. — Дорога еще стоит.
Зайцев ничего не ответил.
— Чего ты, Дима, такой невеселый? — глянул на него прораб.
— Не успею я к теще.
— Опять ты про тещу! — хлопнул Правоторов себя по ляжке.
— Да дело такое, понимаешь, семейное... Поминки.
— Поминки? — переспросил Правоторов, уже осторожней.
— Ну да, сороковины — шурин на мотоцикле разбился.
МАЗ шел в гору ходко, и Зайцев, навалясь телом, крутил тугую баранку, обгоняя тяжело груженные машины. Обогнал очередную, вздохнул:
— Понимаешь, какое дело? Как-то сказал шуряку: помяни мое слово, разобьешься на своем драндулете. А оно как словом, так и делом. Без злобы сказал, а оно вон как повернуло. Неспокойно на душе — совесть мучает. Скажи, можно вот так смерть человеку накликать?
— По-моему, нет, — покачал головой Правоторов.
На верху горы было солнечно и ветрено. Ветер гудел в кабине; упругий и резкий, он шел по верхам пологих гор откуда-то с юго-запада, очищал воздух от весенних испарений. Было так светло и просторно, что синие вершины холмов виднелись, может быть, за сто верст вокруг. Начался спуск.
— Вообще-то я презираю жадных людей, — сказал Зайцев после некоторого молчания. — Хотя, может, и нехорошо так сейчас говорить.
— А сам-то ты как — нежадный? — спросил Правоторов.
— Это ты про накладные, в которых я прошу приписать?
— Ну хотя бы и про накладные.
— Хэ! Сравнил! Разве это жадность? Это ловкость: кто кого заговорит или кто кого обманет. Так все делают. У Николая, шуряка моего, совсем не то было. — Зайцев долго возился с папиросой и спичками, пока закурил, не выпуская руля из рук. — Вот слушай, расскажу про него — умрешь. Может, и нехорошо, да мне все равно. К примеру, поехали мы это с Катюхой, женой моей, как-то зимой к теще. Вообще я ее родню не жалую. Катя обижается, а что делать — поперек натуры не попрешь. Ну, приехали, а тещи дома нет, один Николай — с женой он разошелся, с матерью живет. «Здорово», — говорю и, как полагается, бутылку на стол. Посидели мы это с час так, пол-литра уговорили. Колька в затылке чешет: «Эх, повторить бы», — а сам ни с места. Дал я ему пятерку, он сбегал, принес. Ну, сидим это дальше, выпили вторую. Теща приходит, говорит Кольке: «Что это вы так сидите, гостей бы угостить надо». А Колька ей отвечает: «А я уже принес, мы выпили». Ничего, молчу. Посидели так, Колька предлагает: «Пойдем сходим к Витьке». Это другой мой шуряк, на другом конце деревни живет. Нормальный человек, не баламут, — увлекшись рассказом, Зайцев снимал правую руку, а то и обе сразу с баранки и размахивал ими, и тогда Правоторов внимательно следил за дорогой и баранкой, готовый в любой миг прийти на помощь машине. — Ну, пошли к Витьке, — рассказывал дальше Зайцев, — по дороге Колька намекает: «Неудобно с пустыми-то руками идти». Ладно, зашли в магазин. В магазине он меня вперед пропускает, а сам будто в карманах что потерял — шарит и найти не может. Я еще бутылку купил, пришли к Витьке. Посидели, поговорили, обратно уже тяжело идти, остались ночевать. Утром завтракать — Колька новую песню запевает: «Опохмелиться бы!» Витькина жена сбегала, принесла красного. Ну да ладно, на кривую рожу и колпак — корона. А дома потом, слышу, Колька матери жалуется: «Витьке, как доброму, белого принесли, а он утром похмелиться марганцовку поставил». Жена меня потом давай пилить втихомолку: «Ты что, бедный? Сам не мог угостить?» Я ей объясняю, как дело было, а сам боюсь — не поверит. И каюсь, каюсь: действительно, денег пожалел, добра-то, а, может, человеку в самом деле выпить не на что — бывает же: нет денег, а сильней охота. Зато как потом узнал, что Колька на мотоцикл копит, тогда-то я ему и высказал! Гнида, говорю, ты — из-за каких-то рублей человеческое достоинство мараешь.
МАЗ шел через большое село. Рябило в глазах от бесконечного ряда разномастных домов. Грязь на дороге, размятая сотнями колес, разлилась сплошной черноземной жижей; колеса хлюпали, раздвигая ее. На серых сугробах под заборами обдерганные петухи драли горло. Мелькали цветистые плакаты у обочин, сияющие лица мальчишек, орущих что-то вслед, лохматые собаки, вылетающие из подворотен. В желтых от навоза дворах стояли коровы, подставляя худые бока солнцу, трубно мычали, и мычание их перекрывало рев мотора.
* * *
Большак оставался сбоку, широкий, манящий прямизной и раздольем, а им предстояло сворачивать. Свернули, простучали по бревенчатому мостку через овражек. Солнце забралось уже высоко и не било в глаза, зато растапливало грязь, и машина плыла по ней, наматывая на колеса пласты чернозема.
— Неплохо идем, в графике, — пошутил Правоторов, глядя на часы.
— Это цветочки, — отозвался Зайцев.
Проехали длинной улицей еще одной деревни.
Застряли на самом выезде, напротив последних изб. МАЗ долго лавировал между глубоких выбоин, заполненных водой, и наконец прочно сел задним мостом на грунт. Колеса беспомощно вертелись, разбрызгивая жидкую грязь. Зайцев вылез, сдвинув кепку на затылок, обошел вокруг машины, снова сел в кабину, попробовал сдать назад, потом вперед — машина не шевельнулась.
— Что будем делать? — спросил он. Правоторов не ответил, и Зайцев, подождав немного, поворотом ключа остановил мотор. После двух с половиной часов непрерывного гула в кабине стало тихо. Слышно было, как тикают часы на руке у Правоторова, и Правоторов втянул руку в рукав. Тишина томила, и они выбрались из кабины. Впереди, до самого лесочка на горизонте тянулась по полю эта самая черноземная дорога в буграх и рытвинах, наполненных жижей. Далеко впереди удалялся всадник. А позади жило своей жизнью село, не обращая внимания на машину. Зайцев глубоко, проникновенно зевнул и, опершись