Жасмин в тени забора - Георгий Витальевич Семёнов
Было, наверное, часов семь вечера, на улице завывала метель, сквозь потолок слышался бубнящий голос диктора, слова которого стуком большого барабана доносились до слуха. Сон никак не приходил. В углу комнаты, слева от окна, под стояком отопления, опять, как и вчера, кто-то старательно и задорно грыз и грыз жесткое дерево. Круглов, прислушиваясь к этому хрусту, улавливал тонкие, цокающие звуки, бившиеся в металлической трубе, точно вместе с горячей водой там проскакивали мелкие камушки, ударяясь об металл. Он вскоре понял, что не иначе — как кто-то царапает когтями трубу или пробует зубами на прочность. Крыса, конечно…
И с этим неприятным для себя открытием уснул. Или, во всяком случае, ему показалось, что он уснул. Потому что через некоторое время хруст и металлические звуки прекратились, а вместо них послышался требовательный и громкий писк, заставивший Круглова свеситься с кровати и взглянуть туда, откуда раздался визгливый голос.
Он увидел большую крысу с голым, неуправляемым хвостом, который непонятно для чего служил наглому животному. Крыса стремительной тенью пробежала в тусклом свете комнаты, приблизилась к тумбочке, на которой лежал кусок черствого хлеба, встала на задние лапы, вытянулась и попыталась забраться по древесине наверх. Это ей не удалось, она ловко, как мячик, упала на пол, не ушиблась, но, увидев Круглова, шмыгнула в угол и пропала в черной дыре, которой совсем недавно еще не было там.
С этими животными Круглов встречался не впервые, а потому не испытал никаких особенных чувств, подумав лишь о том, что крысу надо изловить и сжечь во дворе в назидание другим, а дырку законопатить минеральной ватой. Можно, конечно, позвонить в санэпидемстанцию и вызвать там кого надо, чтоб отравили вездесущее племя ядом.
Но все-таки, продолжая смотреть в угол, где была дырка, он с интересом ждал, что будет дальше: заберется крыса на тумбочку или не сможет — хлеб она, конечно, учуяла, и теперь не оставит попыток стащить его. На всякий случай поднял тяжелый, как кирпич, сырой ботинок с пола и поудобнее улегся на кровати, чтобы метнуть ботинок правой рукой в крысу: авось попадет.
Ждать пришлось недолго. В углу, а вернее, в утробной его глубине, послышалась возня и непонятный бумажный шорох. Он напряг слабое зрение и в туманной полутьме увидел что-то шевелящееся и шуршащее… Что-то засветлело в углу, как если бы оттуда вылезала белая или розовая крыса или кто-то выпихивал из дыры какую-то бумагу… Происходило что-то непонятное. Круглов опустил ботинок, пытаясь понять, что происходит. Он явно слышал хрустящий бумажный шорох, очень знакомый и желанный, видел подозрительно розовый шевелящейся комок, который то показывался, увеличиваясь в размерах, то словно бы исчезал. Наконец эта бумага (а это была, конечно, бумага!) как будто выпрыгнула из черной дыры и, скользнув по лакированному паркету, сгорбилась, замерев на полу, напоминая что-то очень знакомое. А следом за ней высунулась острая морда крысы, и Круглов увидел блеснувший глаз животного. Крыса несмелыми толчками вынесла свое податливое тело из узенькой норы и, как бы образовавшись из ничего, уселась возле бумаги и стала грызть ее, ухватив за краешек и шурша.
Неясная догадка сбросила Круглова с кровати, крыса исчезла, а он, тяжело топая, подошел к розовой бумаге, нагнулся, взял ее нерешительно и не поверил слабым своим глазам: в руке была десятирублевая денежная купюра — червонец. Непослушными руками расправил десятку, поднес к лампочке, вгляделся. Десять рублей! Бумага почти новая, хрустящая, с отгрызенным уголком, номер на месте…
Круглов улыбнулся (а это случалось с ним очень редко) и подумал с удивлением, что такого чудного сна никогда не видел в жизни. Понял, что проснулся, хотел открыть глаза, но… Глаза были открыты. Кровать пуста. Он стоял посреди комнаты. В руках — червонец. Он в ужасе посмотрел в угол комнаты и с перехваченным дыханием увидел там черную дыру. Не поверил самому себе, подошел, опустился на корточки, пощупал шершавые края дырки, поднес пальцы к свету, заметил древесные крошки, прилипшие к ним, ощутил их кожей, потерев палец о палец…
И услышал музыку. Она слетала к нему с потолка, как будто кто-то играл на аккордеоне, а женский голос пел. Словно был летний вечер, пахло цветами, а все вокруг было так хорошо, как никогда еще в жизни Круглова не случалось… Слишком хорошо! Это его испугало, и он, не выпуская из руки червонца, зажал уши, словно музыка, звучащая в нем, звучала во сне. Он ведь не спал, черт побери! При чем тут музыка? И не сошел с ума! Почему же музыка?
Он прижал ладонь к левому уху и стал, как это делают, выгоняя воду из уха, нажимать на него ладонью и отпускать. Попрыгал на левой ноге, свесив голову набок. Проделал то же самое с правым ухом. Но ничего не помогло. Музыка звучала очень глубоко, не в ушах, а словно бы в самой голове, забравшись под лобную кость, под глаза и пугая своей не проходящей, очень нежной и красивой мелодией, которой Круглов никогда раньше не слышал.
Он с отчаянием подумал, что все-таки, наверное, спит и чудеса эти снятся ему. Осторожно положил десятку на тумбочку, шатаясь подошел к кровати, снял с себя брюки, погасил свет и в страхе спрятался под шершавым одеялом, глуша музыку скрипучей сеткой.
Утром проснулся с головной болью, вспомнил необычный сон, прорычал со злостью и звучно зевнул. За окном едва синело утро, окрашивая комнату в пепельный цвет. Зевота мучила его. Пора было вставать. Но он, свесив ноги на пол, чувствуя, как холод входит в теплые ступни, долго еще зевал, почесывался, поглаживая колючую щетину на подбородке и, как всегда, тянул до последней минутки…
Свет слабой лампочки брызнул в глаза, Круглов зажмурился, а когда огляделся вокруг, зевая и почесывая грудь, оцепенел в крайнем изумлении и с раскрытым ртом.
На тумбочке лежала новенькая, помятая десятка. Горбушка черного хлеба бесследно исчезла. В углу чернела дыра.
Он схватился за голову, за уши, потому что снова услышал аккордеон и мелодичный голос, поющий на очень высокой, комарино-тонкой ноте. Подташнивало, и кружилась голова. Понял, что с ним происходит что-то нехорошее. Подумал о медицине. Испугался, сердце его заколотилось с такой частотой, что он даже вспотел и едва перевел дыхание, поглядывая в углы комнаты с мистическим ужасом и небывалым душевным страданием. Он уже не сомневался, что заболел,