Георгий Саталкин - Скачки в праздничный день
Все головы были повернуты в одну только сторону, тянулись к старту шеи, кое у кого даже рот приоткрылся, выдавая глупую и какую-то жестковатую радость. Вся поверхность толпы ходила ходуном картузами, фуражками, кепками и платками, которые казались тыквами иди дынями среди вкось и вкривь разваленной пашни.
У одного пацана сорвали со стриженой головы большую армейскую фуражку и кинули ее далеко на скаковую дорожку. Пацан метнулся за нею, болтая полами драного, с чужого плеча пиджака. Тут же на него страшными голосами закричали, он шмыгнул назад, но место его уже заняли, и он со слезами на глазах бросался на сидевших калачиком мальчишек, которые дружно и злорадно отпихивали его.
Кто-то из взрослых дернул пацана за ухо, кто-то еще ужаснее закричал — скачка ринулась, все вдруг выравнялись, понеслись к старту с безумной решительностью, а мелюзга эта все еще вертится под ногами, того и гляди раздавят! Плача, подвывая, крича что-то пузырящимся ртом, обиженный малец побежал к дальнему краю каната, где были самые плохие и потому свободные места.
Вылупив глаза, стартер, точно саблей, рубанул флажком и одновременно почти, торопясь, взрыдал колокол на судейской. С тугим лопотанием, сжатым, стиснутым шумом, храпом, дробным гулом, стреляя ошметками земли из-под копыт, кипящим валом пронеслось все мимо. На минуту образовалась провальная какая-то тишина. Все даже пригнулись, втянув головы в плечи, привороженно следя за покатившейся в земляных и воздушных буранах скачкой.
Как быстро она удалялась!
С острым холодным прищуром Павел Степанович смотрел на Бабенко, который, ухватившись за барьер прямыми руками, весь окоченел в азарте, неотрывно следя за уносившимся, летящим все быстрее пестрым комом лошадей и всадников. «То-то! — подумал торжествующе Козелков, — посмотрю на тебя, когда Зигзаг на дистанцию выйдет!»
Он облегченно, почти счастливо вздохнул, расправляя плечи, поднял голову, повел взглядом… и вдруг увидел странную и свободную панораму — он увидел себя, слепо озабоченного этими скачками, нехваткой плугов, горючего, хлеба, одежды, сбруи, телег, кос; увидел Кулиша, Бабенко, Петра Свиридовича; увидел очереди за хлебом в городских магазинах, базар, калек на костылях, на тележках с маленькими жужжащими колесиками, вокзал с тоской и нуждой пассажирской, коробки многоэтажных домов со скорбными глазницами пустых окон; увидел нищих, вновь густо появившихся на Руси после войны, их песни в вагонах: «Дорогие мамаши и папаши, братья и сестры, поспособствуйте несчастному калеке, не оставьте его милостью своей!..»
XX
Все той же походкой, какой вошел он к себе во двор, направился Иван Иванович теперь на конюшню. Она напоминала походку оглушительно и внезапно опьяневшего человека. Шагая быстро и твердо, он вдруг как бы попадал в какие-то коварные ямы и его всего встряхивало и уводило в сторону. Перед глазами его то все туманилось, то с фотографической отчетливостью видел он серые ясеневые ветви, густо облепленные почками, тропу, по которой он шел, влажный хлам лесного днища, как бы приподнимаемый зеленым, лаково-свежим проростом — трубами, пиками, свертками листьев, острыми иглами и гранеными шильцами травы; то все это куда-то пропадало и перед ним вставали еще более ясные картины, поглощавшие все его внимание.
Давно еще, когда он впервые подошел к Бесу, протянул руку безо всякой мысли, просто так, по привычке, то конек так и шарахнулся от него, крепко ударившись в стойле. И зло, отчаянно прижимая уши, все норовил повернуться к человеку задом, подбирая для удара ноги, пару раз он даже удушенно взвизгнул, как бы предупреждая: не подходи! А может быть, и для того, чтобы распалить себя окончательно.
У этой лошаденки была злобная и, в общем-то, нелепая репутация: не то чтобы бешеный, а дурацкий какой-то нрав, зловредный и даже подлый. Так что работать на ней в табуне совершенно невозможно: все она делает не то и не так, как требует от нее человек.
Он, например, хочет повернуть налево, а конек бежит и никуда не сворачивает, хотя голову ему табунщик поводьями чуть ли не до колена своего притягивает. Остановишь его тоже не сразу, а случается, и с места не стронешь. Или же, наоборот, так прытко бросится бежать, что седло из-под седока вырывается. Зачем он это делает? Спроста или неспроста в нем эта бестолочь? И такая, что даже оторопь иногда возьмет: да не назло ли человеку он бестолковый? Не хочет ли он оставить его в дураках?
Правда, вопросы эти возникли позже, когда у лошади вроде бы сама собой, молвой вроде бы народной, переменилась кличка. Старую быстро забыли, зато новая пошла охотно гулять — назвали конька Бесом; был он мелковат, то и дело прижимал уши, скалился, и Чертом его назвать было нельзя: слишком много чести. А Бес — в самый раз оказалось.
Дурные привычки Беса искореняли и поправляли батожьем, арапником, плеткой, поддевали волосяную узду, били с досады, из-за любопытства и в каком-то даже отчаянии — да зачем же ты идешь против человека, скотина ты этакая? Почему все наперекор хозяину своему делаешь?!
В конце концов назрело решение: из табунщицких лошадей перевести Беса в рабочие — в хомут его, в навозную телегу! Причем так: накладывать воз ему с горой и батога не жалеть, — вот какую он у всех вызывал досаду!..
Не обращая внимания на злой, устрашающий его вид, на сиюсекундную готовность ударить, Иван Иванович подступил почти вплотную к нему и дотронулся пальцами до исполосованной его морды. Конек задрожал ресницами, замер, даже как-то окаменел; и понял Иван Иванович, что доведена коняга до края, вот-вот надломится лошадиным своим духом.
В конторе были очень удивлены, когда Агеев попросил отдать ему зачумленную, почти что проклятую лошаденку, а свою, вполне хорошую (по словам Павла Степановича, так даже образцовую) лошадь переписать на прежнего хозяина Беса. «Сделка» эта состоялась, и все ждали, что же из этого выйдет. Но того, что получилось, никто не мог предугадать, в том числе, наверное, и сам Иван Иванович.
Первое время он просто хорошенько за ним ухаживал — поил, кормил, чистил, и все со спокойной лаской, тихой заботливостью. Конек вскоре оправился. Стали вдруг видны кое-какие внешние его достоинства: емкая мускулистая грудь, широкие крепкие копыта, которым никакая сурчиная нора в степи не опасна.
Но главное оказалось в другом. Памятуя о прежних уроках Беса, он как бы предоставил ему полную свободу, почти не прибегал к поводьям. Каким-то особым свойством одарена была эта лошадь. Свойство это заключалось в том, что по едва уловимым признакам Бес угадывал, даже предугадывал намерения седока и, предвосхищая его приказания, сам бросался исполнять нужную работу, да так быстро, с такой уверенностью, даже как-то пламенно, страстно, что человек не успевал сам толком разобраться в своих намерениях, и ему казалось, что лошадь дурит, что она бестолкова, что в отместку за дерганье поводьями, наказания хлыстом хочет досадить человеку.
А дело все было в том, как догадался Иван Иванович, что конька этого не понимали и не доверяли ему. Он бросался служить с готовностью, опережавшей приказ, а такое даже в мыслях не допускалось: как это так — лошадь и вдруг без узды, без поводьев — без принуждения?!
Может быть, в случае этом сошлись два живых существа — лошадь и человек, в чем-то похожие, даже родственные друг другу. То есть Иван Иванович имел тоже свою особенность, которую мало кто глубоко понимал. Он всегда выполнял то, что ему велят и приказывают. Но, делая то, что ему велят, он не то чтобы беспрекословно подчинялся, он не подчинялся вообще. Он не считал, что, работая, он выполняет чью-то волю. Он знал, что предназначенье его на земле — работа, и с глубокой верой в справедливость и благо такого предназначенья брался за любое дело — кто тут мог повелевать и принуждать?
Прошло время, и вскоре слава о Бесе стала распространяться по заводу. В степь приезжали посмотреть специально на то, как работал Иван Иванович. Бросив поводья, как бы отдав лошади всю суетную, мелкую работу, он принимал главные, какие-то упреждающие решения, вследствие чего всегда оказывался в той точке, в тот миг, где должна была разразиться беда: сшибиться два табуна и полыхнуть в степь или молодняк с разгону заденет маток с жеребятами. И казалось, что у Агеева с его Бесом лошади только и делают, что пасутся и пастух им не нужен.
…Пройдя сквозной, влажный лесок, он миновал плотину и увидел на пологой горе рабочую конюшню, длинную, обмазанную рыжей глиной, с соломенной крышей, старчески покривленными окошками.
К ней, деля дымчато-зеленую толоку на сегментные доли, тянулись с широкого разлета дороги — то прямые, то почему-то вилявшие, хотя вилять на этом ровном покатом пространстве вроде бы и не было причины.
Справа от распахнутых ворот горой громоздились обскелетившиеся сани, сложенные на лето. Отдельно стоял щегольский, с черным лакированным дышлом, черными барками и красными колесами выездной директорский фаэтон. Чуть дальше свободной толпой стояли телеги, брички, гарбы с решетчатыми своими боками, бестарки, одноконные бедки. Оглобли лежали у кого как — то широко разбросанные, как бы в изнеможении, то лихо торчали в небеса, то как две прямые руки лежали на товарищеских плечах другой телеги или гарбы.