Иван Черных - Иду на перехват
— Благие намерения. — Полковник помолчал, о чем-то думая. Меня и восхищало его невозмутимое спокойствие, будто ничего серьезного не произошло, излило: словно перед ним был не летчик, а нашкодивший мальчишка, которого он на месте преступления схватил за ухо и держит на виду у товарищей. — А куда вы исчезли после полета?
Полковник говорил со мной на «вы», и это не предвещало ничего хорошего.
— Уехал в город.
Я тоже старался отвечать спокойно, будто не чувствовал за собой вины. Невозмутимость полковника, кажется, нарушилась, его кустистые брови взметнулись вверх, глаза удивленно округлились.
— В город? — Но полковник умел держать себя. — Хотя, собственно, удивляться нечему, — он снова говорил хладнокровно, без эмоций, — сначала бросили в бою командира звена, потом не выполнили приказ штурмана наведения и, наконец, покинули поле боя. — Полковник помолчал секунду, повернулся к начальнику штаба: — Подполковник Аникин, оформите записку об аресте на пять суток. Сегодня же отправьте. Сейчас. — Он сказал это так спокойно, будто речь шла не об аресте, а о двухдневной командировке.
Аникин нагнулся к офицеру штаба и что-то сказал ему. Тот встал и, бесшумно ступая на носках, направился к выходу; глянув на меня, позвал кивком головы.
Я пошел за ним.
Гауптвахты у нас в гарнизоне нет, есть только в Нижнереченске. Туда-то и надо было ехать.
— Эх, черт возьми, — схватился за голову мой сопровождающий, когда мы вышли из клуба. — Уже поздно. Кто же тебя там примет?
Я пожал плечами.
Мы пришли в штаб. Капитан позвонил в Нижнереченск, в комендатуру. Дежурный ответил, что прием арестованных из частей производится только до семнадцати часов.
— Вот что, — положил трубку капитан, — смывайся куда-нибудь, чтоб тебя не видели, а завтра утром зайдешь, и я выпишу тебе записку об аресте.
— А вы выпишите сейчас, — попросил я. — Я уеду в город, там переночую у знакомых, а завтра утром явлюсь в комендатуру.
Капитан подумал:
— Нет, давай уж лучше завтра. А то еще что-нибудь случится, а мне отвечать.
В город я приехал в одиннадцатом часу. Зашел к Инне в больницу. Лицо ее просияло, на щеках появились ямочки.
— Наконец-то заявился, — сказала она с усмешкой, скрывая радость. Заходи, пока нет больных.
Я вошел в кабинет. Кругом все белое — и стол, и диван, и какие-то приборы. На Инне тоже белый халат, белая косынка на голове, из-под которой выбиваются темно-русые волосы. Белый цвет ей очень идет. Да и что ей не идет? Сколько я ее вижу, с каждым разом она кажется мне все милее.
— Что случилось? — Она провела ладонями по моему лицу. — Осунулся, бледный…
Я повернулся, и мой взгляд упал на стеклянный шкаф. Стекло отражало все, как зеркало, и я увидел свои нервно поблескивающие глаза, под которыми появились темные круги; нос выгорбился, лицо удлинилось и, кажется, действительно побледнело.
— Это пройдет, — улыбнулся я.
А почему ты не приехал на праздник?
— Не смог. Был занят. Учения…
— Я думала, случилось с тобой что-нибудь. Второго и третьего хотела дозвониться к вам, но коммутатор почему-то не давал воинскую часть. А потом узнала, что пролетал иностранный самолет. С ним было связано?
— Не совсем.
— Ты сегодня свободен? — спросила Инна.
— Нет. Я уезжаю в командировку на пять дней.
Мне было неловко, но приходилось лгать.
— Так долго тебя не будет?
В ее больших глазах появилось огорчение.
— Ничего не поделаешь — служба.
— Во сколько поезд?
— Точно не знаю. — Я не ожидал такого вопроса. — Где-то около двенадцати.
— Ты торопишься?
— Нет… Да… Меня там ждут товарищи.:
— А почему у тебя такой печальный вид?
Просто мне не хочется от тебя уезжать.
Мне действительно хотелось остаться с нею. Я попытался ее обнять. Она приложила палец к губам.
— Тихо, больной. На приеме ведут себя прилично. Хочешь, я отпрошусь тебя проводить?
— Нет, нет. Спасибо, Инна. — Я собрался уходить, — Мне еще надо зайти в штаб.
— Когда ты вернешься?
— Числа шестнадцатого.
— Так нескоро, — огорченно вздохнула Инна. — Ты потом зайдешь?
— Обязательно.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Арест
Думы, думы… О чем только не передумал я за эти дни, показавшиеся мне целой вечностью!
В камере нас три человека: я, лейтенант-артиллерист и капитан-танкист. Лейтенанта посадили за опоздание на дежурство, капитана — еще за какие-то погрешности. На два часа нас ежедневно выводят на улицу, во двор, отрабатывать строевой шаг, остальное время находимся в камере. Лейтенант и капитан не унывают. Они из хлеба сделали шашки, на бумаге нарисовали доску и с утра до вечера сажают друг друга в сортир.
Я в игре не принимаю участия. Либо хожу из угла в угол, либо, облокотившись на подоконник, смотрю сквозь решетку во двор комендатуры.
Думы, думы… Я ни на минуту не мог избавиться от мыслей о происшедшем. Образ Мельникова стоял у меня перед глазами, а его хрипловатый равнодушный голос звучал в ушах, и порою гнев и отчаяние распирали мою грудь. Вот каким оказался мой кумир, этот красивый, подтянутый полковник, завидно невозмутимый, пунктуальный и аккуратный во всем, располагающая внешность — и холодная бесчувственная душа. С каким спокойствием и равнодушием Он объявил мне пять суток!
Но не за арест меня душила обида… Наказал меня Мельников справедливо: уехать из гарнизона во время учений — все равно что покинуть в разгар сражения поле боя. Поступил я безрассудно, а за ошибки надо платить. Обидно было за свою незрелость, самонадеянность. Я-то считал: класс покажу на учениях, жалел, что не мне довелось атаковать «дельфина»… Всюду ошибки.
Мельников оказался совсем другим человеком, каким представлялся нам поначалу. Его консерватизм в тактике воздушного боя рано или поздно должен был сказаться на боеготовности. И сказался: «дельфин» ушел безнаказанно, на летно-тактических учениях атакован свой самолет. Разные случаи, происшедшие в разное время с разными людьми. А причина одна — недоученность. Конечно, если бы на перехват «дельфина» взлетел сам Мельников или, скажем, Синицын, нарушитель, несомненно, был бы сбит. Но на то Мельников и командир, чтобы учить подчиненных тому, чему научили его. А он ко всем, кроме себя, относится с недоверием, особенно к нам, молодым. Когда я высказал мнение насчет «меча» и «щита», он не пожелал даже говорить на эту тему: яйца курицу вздумали учить. Или мой ночной перехват. Мельников был против того, чтобы молодые летчики участвовали в летно-тактических учениях. Он не доверял нам и, когда меня подняли на перехват, решил послать еще один истребитель для гарантии. Вот и поплатился за недоверие. Правда, больше всех поплатился пока я, но, по всей вероятности, Мельникову это тоже даром не пройдет. Члены комиссии видели, как проходили учения, и многое, наверное, поняли. Интересно, понял ли свои ошибки Мельников? Судя по последним событиям, он настолько самоуверен, что свои действия и решения считает непогрешимыми, а все неудачи полка объясняет ошибками других.
С гауптвахты я вышел в субботу. Когда уходил туда, не везде еще растаял снег, а теперь — весна в разгаре. На газонах зеленеет травка, почки набухли и лопаются, вот-вот покажутся листики. Солнце висит высоко над крышами домов и печет по-летнему. Я несу шинель на руке, на голове шапка. Чувствую себя не совсем приятно: на меня оглядываются прохожие, смеются мальчишки. Но ничего не поделаешь! На душе по-прежнему муторно. Стараюсь заглушить прошлое думами о встрече с Инной. Время — двенадцать часов. Она кончает работу в три. Я решил подождать ее. Переночую в Нижнереченске, а в Вулканск поеду завтра вечером.
Я стоял на автобусной остановке, напротив больницы, поджидая Инну. Вот она легко сбежала по ступенькам и, пересекая улицу, направилась прямо ко мне. Она увидела меня.
— Ты?
Брови ее приподнялись, глаза засветились радостью.
— Нет, не я.
Она взяла меня под руку.
— Пройдемся. А почему у тебя снова кислый вид? — спросила она, едва мы отошли от остановки. — Неприятности?
Я усмехнулся:
— Если рассматривать твой вопрос с философской точки зрения, то жизнь человеческая от начала и до конца состоит из неприятностей. Приятными бывают лишь мгновения.
— Я тебя понимаю, можешь не рассказывать, — сказала Инна. — Служба есть служба.
Я не стал ее переубеждать, чтобы не бередить душу разговорами о моих неприятностях.
Мы дотемна гуляли по городу, ходили на набережную. Река уже очистилась ото льда и разлилась по противоположному берегу, затопив островки, кустарник, низкорослые деревца… В вечерних сумерках она казалась глубокой и бескрайней — как море; движения воды не замечалось; было тепло и тихо. Утихло и у меня на сердце. Я держал Инну за руку, забыв о всех невзгодах.