Александр Серафимович - Скитания
И вдруг, наклонившись, проговорил изменившимся голосом:
— Тошнит меня…
Я сбегал за водой.
Только к вечеру приехал грек парой лошадей на длинной бричке. Раненого усадили, и бричка громко покатилась, скрывшись за поворотом.
Золотая полоскаСколько бы раз, просыпаясь утром, ни открывал удивленных глаз, всегда и далекие сизые горы, и голубые леса, и белые скалы над шоссе, — все опять ново, опять неожиданно, точно только родилось, и радостно видишь в первый раз.
Петлями я подымаюсь выше и выше, и на длинных стеблях блестит роса. Далеко внизу деревья, как трава, и белеют камни высохшей речки. А на той стороне долины в голубоватой складке горы, как занесенный с вечера пушистый клочок ваты, уютно притаилось беленькое облачко. Оно будет белеть неподвижно, пока солнце не передвинется и не растают голубые тени.
«Дьявол» торопливо катится, а я поминутно отнимаю глаза от бегущего шоссе, чтобы взглянуть, чтобы не упустить лишний раз эти утренние сизые горы, это девственно белеющее облачко, эту долину, омытую росой, а когда, спохватившись, ловлю бегущее навстречу шоссе, «Дьявол», ухмыляясь, оказывается, хитро пробирается по самому краю, и по откосу далеко вниз уходят деревья. Еще б промедлил, и мы оба долго бы летели, ударяясь о стволы.
Я его быстро беру в руки, а он как ни в чем не бывало смиренно татакает.
И все-таки не утерпишь: на повороте подымешь глаза и попрощаешься с долиной, которая уходит туда, откуда сегодня выехал, и дальний конец которой уже поголубел, подернулся печалью прошлого. А из-за перевала смеющимися далями глянула новая долина, вся — обещание, вся заставленная веселыми, молодыми горами, и радостно разгорающийся день знойно заливает их.
Я поднял глаза на одну секунду, на одну крохотную секунду, но это была лишняя секунда, и… нет шоссе, нет привычного звука правильного бега, мимо уродливо мелькнули по крутому откосу стволы буков, и — мгновенное и страшно долгое ощущение: «Пропал!..»
В ту же секунду нашей тяжестью пробиваем стену густой непроницаемой заросли. «Дьявол» болезненно вскрикивает, — должно быть, гудок придавило, — и с металлическим хрустением ложится на бок, а я с шумом, протянув над головой руки, точно бросаюсь в воду, лечу через руль, пробиваю в листве темный ход и успокаиваюсь на корнях — узловатых, переплетшихся, вымытых из земли дождевыми потоками. Прохладно и сыро, и многоножки бегают — сколопендры, что ли…
Поворочал рукой, ногой, — не только жив, но и цел.
Сколопендры, кажется, кусаются, но я рад им как отцу родному. В пяти шагах обрывается скалистый отвес, и далеко внизу краснеют груды навороченных камней.
Я радостно пролезаю назад через проделанный мною коридор: «Дьявол» лежит на боку с остывающими цилиндрами. Хватаюсь за корневище, присаживаюсь и осматриваю его раны.
— Ну, что ты наделал, черт безглазый?
А он молча говорит:
«Я весь твой, твой до последнего винтика, безгласный раб твой, но взамен требую одного: во время бега душу твою, все напряжение, все внимание твое, и тут не уступлю никому ни золотника… буду жестоко мстить…»
— Да, кто-то — господин, кто-то — раб. Кажется, два господина, два раба.
У него погнута педаль, сворочен руль, — дело поправимое. Все-таки надо вытаскивать на шоссе, но по такой крутизне выкатить немыслимо. Достаю веревку, делаю лямку, захлестываю за раму, петлей перехватываю себе грудь и начинаю тащить волоком, на четвереньках, хватаясь за траву, за ветви, за каждое углубление. Пот градом.
Когда выволок и поставил на шоссе, я качался, как пьяный, а солнце перебралось через долину и бросило тени от противоположных гор. Белое облачко пропало.
Все на мне изорвано, и одна нога босая. Долго искал, прихрамывая, и, когда дотрагивался до лица, рука была в крови. Туфля оказалась на дереве, тихонько качалась на ветке, как птица.
Кое-как оправил себя и машину и покатился.
Скатился вниз. Потянулись долины. Горы в отдалении стали кругом. Мелькнули изгороди — деревня, видно, недалеко.
А солнце уже низко, — целый день потерял.
На шоссе пыхтит паровичок, укатывает щебень. Медленно катятся сплошные колеса-валы, после них шоссе гладкое, как стол. Из будочки выглядывает сумрачно машинист.
Человек двадцать рабочих рассыпали, разгребали и ровняли по шоссе щебенку. А несколько мальчиков гоняли лошадей в одноколках и из бочек поливали щебенку, — катки лучше вдавливают по мокрому грунту.
Через рассыпанный щебень ехать нельзя, слезаю и веду в руках.
— Бог на помочь!
— Доброго здоровья! — доброжелательно и дружно отвечают, перестают работать, подходят, опираются на лопаты и… начинают улыбаться.
Покатываются мальчишки, разгладились складки на сумрачном лице машиниста, — хохот стоит на шоссе.
Что за чудо! Осматриваю себя, — будто все в порядке. «Дьявол» тоже ничего, хотя стоит сконфуженно. Мотоциклеты здесь не диво — у здешних инженеров есть, у некоторых техников, а велосипеды казенные — ездят мастера, десятники. В чем же дело? Хохочут неудержимо.
— Писаное яичко…
— Пегой…
— Али цаловался, барин, с кем?
— Укусила?
— Трошки нос тебе не отгрызла…
Ничего не понимаю.
— Пан, ты завсегда при зеркале, дай-ка барину.
Парень, с светлыми волосами, с тонким польским лицом и чуть пробивающимися светлыми усиками, достает из кармана и подает мне осколок зеркала.
Гляжу, не узнаю лица: все изодрано вдоль и поперек — лоб, веки, нос, как будто драли несколько котов сразу. Сгоряча не чувствовал боли, теперь все лицо ноет и саднит. Рассказываю, в чем дело, и сразу смех сменяется сочувствием.
— Обмыть вам надо.
— Долго ли — вышина-то, страсть!
— Из водки примочку, первое дело.
— Зараз за сороковкой можно избегать.
— Женщина одна безногая торгует.
— Безногая, а пятое дите надысь родила…
— Примо-очка… Чучело! Пущай барин сороковкой глотку себе промочит, вот и морда отойдет.
Я с благодарностью принимаю советы.
Вечером мы сидим большим кругом прямо на земле около артельного котла.
Черно и плоско с зубчато-неровным черным же краем, из-за которого играют звезды, стоят горы, и, кажется — за ними пустынно, край света, ничего нет. Долина заполнилась тонкой мглой. Все сумрачно, неопределенно, а сторожка, как черное пустое четырехугольное пятно. Деревья тоже черные. Люди все одинаковы. Только потухающий костер красновато ложится с одной стороны на всех.
Возле меня с четырехугольным широченным лицом, с четырехугольной широченной сивой бородой грудастый старик. Лицо красное, как кумач, не то от костра, не то от кавказского солнца, не то безногая баба виновата. А глаза вытаращены, раскорячены, слопать хочет всех.
Он колотит себя в грудь кулаком, как поленом, и кричит хриплым басом, обдавая меня брызгами слюны:
— Это что они мне тыкают в ноздрю: черносотельник, черносотельник! А я вот колдунов не боюсь! Не боюсь… давай зараз мне колдуна, десятерых давай, пущай заколдуют… а-а-а!..
Подходит ласковый старичок с волчьими глазами.
— Хлеб да соль.
— Едим да свой…
— А ты у порога постой.
— Чай садись пить со своей заваркой-сахаром, а ужинать не дадим.
— Ничего, ничего… сына пришел проведать, посижу, ничего…
Садится, обнимает острые колени, и борода у него седая, уже книзу, как у святых на иконе.
— А говорить не след, не нада, не годится…
— Об чем ты, елей?
— Об колдунах. Так-то святой был схимник, действительно святой жизни, чудеса творил. Так возгордился. «Господи, благодарю, говорит, довел меня до святой жизни!» Зараз черный услыхал, тут как тут. Разверзлись небеса, явился господь во всем сиянии, и ангелы округ мреют. Упал святой на коленки. Чем бы закричать ему: «Господи!» али: «Да воскреснет бог!», а он: «Благодарю тебя, что воззрил на мои труды». А на небесах как загрохочут — не господь, а черный со ангелы был, вид только принял. Кинулись к святому, подхватили и зачали плясать и зачали плясать с ним. После уж люди нашли святого в бесчувствии. Вот она, гордыня! Не гордись. А то — колдунов нет.
Кто-то ласково:
— Дедушка, а, дедушка?
— Ась, касатик?
— Ты давно из Расеи?
— Тридцать годов, касатик.
— И-и, тридцать годов! Легко сказать… А обычая расейского не забыл?
— Какого, родимый?
— Снохачества. Чай, к снохе пришел, а будто к сыну…
Двадцать здоровенных глоток грохотом наполнили мглу долины — звезды замигали.
Позеленел, должно быть, старик, не видно только. Шипит:
— Охальники… Залили зенки.
А там все хохочут, отложив ложки.
— Ну, уморил, прокурат…
А дед уже поласковел:
— Водочка, ох, водочка, всему ты голова. Так-то царь одной земли… спрашивает: «Кто, говорит, верноподданный, который правильный доставит ответ, тому мешок золота».