Иван Кудинов - Сосны, освещенные солнцем
Шишкин уважал своего учителя, верил ему, но сейчас в нем поселился некий дух противоречия. Он вздохнул и с сомнением покачал головой:
— Все это так, но многие ли смотрят картины? Да и кто смотрит — опять же вопрос?
— Друг мой, — сказал Мокрицкий, — сегодня немногие, а завтра… Надо смотреть вперед. А главное — работать. Я верю, вы станете художником. Настоящим. Если, конечно, — он улыбнулся ласково, ободряюще и тронул Ивана за плечо, — если, разумеется, не будете забивать голову всякой чепухой.
И хотя Иван ушел от учителя успокоенный и ободренный, в глубине души, как заноза, осталась непонятная, глухая обида. Он, как и прежде, много работал, но иногда вдруг останавливался, глубоко задумываясь, и мысленно возражал: «Нет, нет, это не чепуха…» И словно стремясь дать выход своим душевным терзаниям, за несколько дней сделал акварельный этюд «Крестьянин и разносчик», о котором похвально отозвался даже сам Скотти, уже не говоря о других. Шишкина хвалили за умение тонко передать характер, ярко нарисовать типичную жанровую сцену, за что-то еще, и он, конечно, был доволен и рад. Но никому на свете и никогда бы не признался, что его побудило написать эту акварель. Как-то он даже подумал, что было бы, наверное, очень славно разыскать старого своего приятеля, однорукого пастуха со странным прозвищем Леший, и подарить ему этюд… И в то же время понимал: не в этом нуждается однорукий. Хотелось помочь ему, но как и чем — Шишкин не знал.
…В ту весну он не только много и упорно рисовал, но много читал и размышлял. Чаще всего с Гине и Ознобишиным они отправлялись на Ильинку к Вульфу, у которого можно было по дешевке купить разные книги и всласть наговориться об искусстве и поэзии. Старику доходил седьмой десяток, но держался он бодро. «Книги для меня лучше всякого лекарства, — говорил он. — Без них я, молодые мои друзья, давно бы зачах».
Однажды теплым майским вечером, как и обычно, друзья отправились на Ильинку. Вульф встретил их с подчеркнутой вежливостью и заговорщицки-загадочно поинтересовался:
— Ну-с, молодые мои друзья, вас, как водится, интересуют новинки или что-нибудь этакое в духе Эзопа? — И, не дав им рта раскрыть, продолжал: — А вы что-нибудь слыхали о Чернышевском?
— Да так, кое-что…
— А вот этого-то вам и нельзя не знать, будущие живописцы! Непростительно! Я сожалею, что не могу вам предложить «Диссертацию» господина Чернышевского. Но советую непременно разыскать.
— Да где же, Харитон Андреевич, мы ее разыщем?
— А это уж ваше дело. Постарайтесь. Тиражом она вышла маленьким, всего четыреста штук. Но, думаю, найти при желании можно.
Друзья подозревали, что книга эта у Вульфа есть, есть, да не про их честь, если тираж и в самом деле такой ничтожный. Но ведь можно же найти, должны они ее найти, эту книгу.
— А я вот что думаю, — сказал Шишкин. — Аполлон Николаевич непременно имеет книгу, он не пропускает ни одной новинки, имеет на все свой взгляд… Да и связи у него, сами понимаете, не нашего порядка.
— А кто такой Чернышевский? — спрашивал Ознобишин. — До сего дня ничего о нем не слыхивал… Ты, Иван, выведай у Мокрицкого все, что можно. Любопытно все же, братцы… И я теперь не успокоюсь до тех пор, пока не подержу в руках книгу…
На том и уговорились — Шишкин, поскольку он в самых близких отношениях с Мокрицким, должен был пойти к учителю и упросить его дать книгу. Хотя бы на день. Или даже на одну ночь.
И вот Мокрицкий вручил Шишкину, как некую награду, небольшую брошюру. Иван в первый момент даже разочаровался: он ожидал увидеть солидный том. Столько разговоров было!.. А тут и читать-то нечего, можно проглотить за каких-нибудь два-три часа. Но Мокрицкий, словно угадав мысли ученика, заметил: «Мал золотник, да дорог».
Дома, в Харитоньевском переулке, в тесной каморке под чердаком, Шишкина ждали друзья. Он явился веселый, возбужденный, положил книгу на стол, сообщил:
— Прежде всего, друзья, о Чернышевском… Двадцати семи лет от роду. Был учителем в Саратове. Теперь живет в Петербурге. Но лучше давайте прочтем, сначала чтение, потом разговоры…
Читали вслух, по очереди. В ночной тиши звучал голос то Шишкина, то Гине, Ознобишина, Перова… И слышно было, как стучит собственное сердце, как звенит эта тишина, прерываемая лишь одним голосом. Казалось, Чернышевский подслушал их мысли и высказал то, что так или иначе волновало каждого из них.
«Самое общее из того, что мило человеку, и самое милое ему на свете — жизнь, ближайшим образом такая жизнь, какую хотелось бы ему вести, какую любит он, потом и всякая жизнь, потому что все-таки лучше жить, чем не жить…»
— Как это здорово! — не выдержав, кто-нибудь восклицал. — И как это правильно: лучше жить, чем не жить…
— Да, но по-разному ведь и жить можно.
Чтение прерывалось и возникали споры, жаркая словесная перепалка.
— Друзья, друзья, да перестаньте же, послушайте дальше!.. Нет, вы послушайте, как верно подмечено: «Кроме воспроизведения, искусство имеет еще другое значение…» Слышите? «…искусство имеет еще другое значение — объяснение жизни… В этом смысле искусство ничем не отличается от рассказа о предмете, различие только в том, что искусство вернее достигает своей цели…»
Чтение было закончено далеко за полночь. Но расходиться никому не хотелось, спать тоже никому не хотелось, и, не сговариваясь, друзья отправились бродить по ночной Москве.
Наряжены мы вместе город ведать,Но, кажется, нам не за кем смотреть:Москва пуста…
— Ах, как это хорошо, друзья, что мы вместе! А пока мы вместе — не быть ни Москве, ни Петербургу, ни России пустой… Потому что Россия — это мы с вами, друзья.
— Ого, куда закинул! Ну Перов…
— Друзья, да ведь и Чернышевский об этом же говорит: от самого человека зависит, до какой степени может быть наполнена его жизнь прекрасным и великим. То есть от каждого из нас. А если нет в твоей душе божьей искры, глубоких чувств и мыслей, так и все вокруг покажется серым, ничтожным, никчемным.
Улицы были едва освещены, фонари светились тускло и матово. Шаги и голоса друзей гулко разносились в темных пустынных переулках. Шишкин молчал, хотя и был взволнован не меньше других. Он вспоминал, как несколько дней назад, когда он вернулся из Сокольников расстроенный и подавленный, Мокрицкий говорил ему: «Природа совершенна, и нет надобности ее улучшать, даже в рисунке». И вот об этом же говорит Чернышевский: лучше, чем в действительности, невозможно представить природу. Тогда зачем же искать, мучиться, создавать; а вернее, воссоздавать уже готовое?
— Ничего не надо придумывать, — как бы уловив мысли своего друга, сказал Гине. — Помните, как там сказано: жизнь так широка и многостороння, что в ней без труда можно найти досыта всего. Знай ищи, не ленись! — добавил он от себя.
— Придумывать, возможно, и не надо, а думать следует, — подал голос Шишкин. — При самой совершенной технике мы не в силах передать абсолютной правды. Природа богаче нашего воображения, потому что… — Он поколебался, раздумывая. — Потому, наверное, все-таки, что не мы создали природу, а природа создала нас.
— Значит, по-твоему, — спросил Гине, — человек не самое разумное существо в природе?
— Самое разумное в природе — гармония.
— Но человеку многое подвластно.
— Многое, да не все.
— А природа?
— Я ж тебе сказал: человек неотделим от природы. — Он опять задумался надолго, шел молча, решая, наверное, для себя в уме очень важную и нелегкую задачу. — И потому, мне кажется, нет одинаковой природы, — сказал он, — хотя везде она по-своему, может, и прекрасна… В Подмосковье такие леса, у нас в Закамье — такие. Я уже не говорю об итальянских или французских лесах…
— А ты их видел, бывал там, в итальянских-то или французских лесах?
— Не бывал. Но уверен: природе, как и людям, присуще свое, национальное.
— Что, что, повтори? — смеясь, спросил Гине.
Шишкин не стал повторять.
Ознобишин только изредка вставлял слово, и трудно было понять, на чьей он стороне. Петруша Крымов и вовсе старался не спорить, а дожидался, когда спор кончится, и тогда станет ясно — где право, а где лево. Он был мил, простодушен и не имел какой-либо твердой собственной точки зрения. Зато Шишкин был упорен в своих мыслях и нелегко с ними расставался, даже если они в чем-то и были ошибочны. И он впервые пришел к неожиданной и новой для себя мысли: отчего такие превосходные живописцы, как Сильвестр Щедрин и Михаил Лебедев, оставляют его холодным и равнодушным — они воспроизводили красоты итальянского, а не русского пейзажа, полагая, видно, что красота не суть национального характера…
— Красота есть всегда красота! — уже кричал, размахивая руками, Гине. — И мне совершенно неважно, где написан пейзаж — в Булонском лесу или в Сокольниках. И характер тут ни при чем. Важно, как это сделано. Мастером или ремесленником. Да, да!