Сергей Крутилин - Грехи наши тяжкие
А те, кто шел к мраморным плитам с фамилиями односельчан, опускали венки и букеты цветов на землю, на пьедестал.
Делали все без суеты и спешки. Каждый знал свое место: и механизаторы, и военком, а дети. Видимо, каждый из них бывал тут не впервой.
Отдав дань уважения, пионеры и механизаторы отходили в сторону. И как только сомкнулся строй, пионеры вскинули руки над головами, салютуя тем, кто уже никогда не вернется сюда, на землю.
И Гужов, не видавший, как опускают на дно наспех открытой могилы тела солдат, погибших в бою, был потрясен этой молчаливой сценой.
«Неужели и Варгин заодно с Косульниковым? — думал он. — Неужели может быть такое?»
Гужов закрыл окно машины, завел мотор и, не ожидая, пока «Волга» прогреется, потихоньку, чуть слышно шурша колесами, вырулил на дорогу.
18
— Ох-ох-хо… Жизнь наша — грехи наши тяжкие! — Прасковья устало опустилась на лавку. Сдернув со стены рушник, висевший за зеркалом, вытерла влажное от слез лицо.
Рассиживать-то было недосуг: самое время бежать в стойло, доить Красавку.
Но как ни уговаривала себя Прасковья — сил подняться и идти не было. Она продолжала сидеть, чуть слышно всхлипывая. Хорошо, что в избе ни души — ни мужа, ни Леши, — плачь, Прасковья, вволю, никто не видит твоих слез.
Редкий день Прасковья Чернавина не взглядывала на эту мраморную доску, а ничего — терпела. А сегодня вот отвела душу, поплакала. На той плите, которую школьники сегодня засыпали первоцветами, во втором ряду, в самом низу, выбита и фамилия ее Леши — Алексея Герасимовича Сысоева.
Леша был веселым парнем-гармонистом, заводилой всех сельских ребят. Волосы на голове у него курчавились, а руки были ловки и проворны. Бывало, лучше его никто не вершил скирд, и никто с ним не брался с ним тягаться, когда он косил крюком. Прасковье он нравился. Она пела под его гармонь и плясала в кругу, где собиралась молодежь. Потом, как-то так получилось, Леша стал провожать ее домой, и гармошка, на зависть многим девчатам, играла уже не в центре села, а на Выглядовке, где жила Параня.
Вскоре Леша стал ее мужем. Прасковья переехала жить в избу Сысоевых. Она и теперь не может представить, как они жили. У Сысоевых ведь были еще ребята. Зимой в избе и теленок, и ягненок. Помнится только, что каждую ночь, едва в избе успокаивались, они с Лешей шептались. Они мечтали о том, как летом с отцом он прирубит к избе новую половину — и будет у них свой угол.
Но их мечты оборвала война. Леша ушел в военкомат вместе со всеми мужиками. А уже через год, в июле месяце, Прасковья получила бумажку с такими немыми и безответными словами: «Погиб смертью храбрых…»
Прасковья недолюбила — в свои-то двадцать лет. Часто, особенно в молодые годы, тосковала она по Лешиным рукам, по его горячим губам, по его хмельным словам.
«Сколько же лет прошло с их свадьбы?» — думала теперь Прасковья. Она считала годы — один за другим. Их свадьба была на красную горку. Хотя уже в ту пору, перед войной, церковь была закрыта, но праздник этот чтился всеми — и старым, и малым. Народу собралось на свадьбу полсела, ей-богу, не соврать.
Годы туманились, и Прасковья бросила считать, сколько лет прошло с той поры. Она с досадой подумала, что в житейской сутолоке забылось все, зарубцевалась рана. Она все реже и реже вспоминает Лешу. Лишь сегодня — увидела его фамилию на плите, послушала, что говорил про солдат Варгин, чтоб не забывали тех, кто погиб, — разревелась, не удержала слез.
Заплакала она оттого, что забыла своего Лешу.
Прасковья сидела на лавке усталая, потерянная в своих смятенных чувствах. Она вспомнила свою жизнь и никак не могла понять, почему жизнь эта так быстро промелькнула.
Ясно представилось, словно это было вчера, как на исходе третьей военной зимы, когда у баб уже не оставалось дров, из Исканского леса привезли Фросю — жену Игната Чернавина. Фрося поехала в лес за дровами. Бабы взяли лошадь без спросу — норовили вернуться засветло. Они, понятно, спешили.
Фросю придавило березой, которую она второпях пилила.
Игната не было — он тоже воевал. В избе, у гроба Фроси, сколоченного из горбылей дедом Петрованом, отцом Ольги Квашни (тоже ныне покойник), собрались бабы-солдатки. Тихо, приглушенно плакали. Плакали не о самой Фросе; а плакали бабы оттого, что у гроба матери сидело трое малышей, напуганных несчастьем, ребятишек, один другого меньше. Они не знали и не ведали всего горя, которое их ожидало.
После похорон соседи сошлись в избе Чернавиных. На поминках бабы стали судить-рядить, что делать с ребятами. Разобрать их по домам или написать в район, чтобы малышей забрали в детдом?
В сумерках, посудачив, поплакав, бабы засобирались по домам: у каждой были свои ребята, а значит, и свои заботы. Не было ребят лишь у Прасковьи, и она, ничего не сказав старикам Сысоевым, осталась в ту первую ночь с ребятами. Вспомнилось, как она их кормила утром, сварив в чугунке картошку. Как мыла их через неделю, как потом расчесывала голову старшему, Ивану, у которого чуб был совсем не стрижен, и парень походил на девчонку — как те туристы, которые шатаются теперь по берегу Оки.
Еще ей вспомнилось, как пришел Игнат. Он пришел, когда была еще война. Его демобилизовали по ранению.
Прасковья дождалась Игната, сохранила ребят. А как только Игнат вернулся, убежала к старикам Сысоевым и скрывалась от него полгода, а может, и того больше. По вечерам Игнат приходил к Сысоевым — маленький, обросший. Раненой рукой, которая плохо слушалась его, гладил волосы, прихорашивался. Пуговицы на гимнастерке — стиранной-перестиранной — пришиты им самим, пришиты кое-как, неровно.
Игнат засиживался допоздна.
Звать его домой прибегали ребята — неопрятно одетые, запущенные.
У Прасковьи сердце обливалось, когда она глядела на них.
Игнат Чернавин рассказывал про войну, а сам не спускал глаз с Прасковьи, хлопотавшей по дому. Как-то он заговорил с Сысоевым о том, чтобы Прасковья жила с ним. «Проси ее самую. Дело тут такое, полюбовное», — хитрил старый Сысоев.
Прасковья сначала очень испугалась. Но потом, видя заброшенность ребят, согласилась. Прасковья помнит, как она плакала в ту, первую ночь, щупая неровно зарубцевавшуюся рану Игната. Ей почему-то казалось, что и у ее Леши была такая же рана. Но Игнат вот выжил, а Леша — нет. Т она плакала. А Игнат лежал рядом, боясь дотронуться до нее. Думал, что она плачет из-за него, что он уж очень неуклюж и настойчив в этом мужицком деле.
Но недаром говорится, что, мол, поживут люди — слюбятся!
Через год затихла война, и в деревню возвернулись мужики. Их было так мало, что бабы уже по-иному смотрели на нее — не с состраданием, что она на троих детей пошла, а с тайной завистью, что хоть плохонький мужичишка Игнат, но муж у нее есть.
Игнат определился возчиком на ферму: подвезти коровам зеленую подкормку с лугов, пустые бидоны. Это теперь на ферме — и трактор, и самосвал. А в то время Игнатова лошаденка была незаменимым транспортом, и как чуть что — все его кличут: «Игнат, подвези!»
Но не это главное — главное, Игнат всегда был на глазах у Прасковьи. Утром он запрягал на конюшне лошадь. А конюшня была рядом с фермой. Бывало, супонь затянуть надо, а после ранения у него рука не подымалась. Так бабы бегом на помощь.
Прасковья смирилась со своей судьбой — смирилась много лет спустя, когда родила от Игната сына.
Сына своего, с молчаливого согласия мужа, она назвала Алешей, Алексеем…
19
Кто-то стукнул щеколдой в сенцах.
Прасковья не успела подняться, повесить обратно полотенце, которым вытирала слезы, как вошел Леша, сын, — легок на помине.
— Рано ты сегодня, Леш! — Прасковья прошла на кухню, чтобы сын не увидел ее заплаканных глаз. — Я замешкалась — еще в стойло не ходила.
— Я так, мама! Я чего-нибудь схвачу и поеду.
— Ты Тихона Ивановича домой повезешь?
— Да. — Леша снял куртку, бросил ее на лавку. — Я спешу, мам.
Справившись с волнением, Прасковья выглянула с кухни, чтобы посмотреть на сына. Что-то настораживало ее в нем, либо, что он избегал ее взгляда, либо вот эта его торопливость.
Леша не в нее обличьем пошел. Нельзя сказать, что Прасковья красавица. Но в девках она была видная: и статью, и ростом бог ее не обидел. Ребята, бывало, заглядывались на нее. Алексей же в Игната уродился: ни ростом, ни лицом он неприметен. У него не серые, как у Прасковьи, а какие-то бесцветные глаза, низкий лоб, будто он всегда нахмурен. К тому же он сутулится, отчего руки у него кажутся длинными. Но Прасковья души в нем не чаяла. Леша был единственный ее — ее кровинка!
Фросиных детей она всех воспитала, довела до дела. Все разъехались, разбежались кто куда. Устроены, и квартиры у них, и зарплата хорошая — душа о них не болит. А о Леше как подумает она, так сердце перестает колотиться.