Борис Горбатов - Собрание сочинений в четырех томах. 2 том
Он смотрел то в список, то на ребят. И чувствовал: и они следят за ним осторожными косыми взглядами.
«Снюхиваемся, — подумал он. — Ну, ладно, снюхаемся».
— Аксенов Василь! — вскрикнул он громко.
— Я!
Алексей взглянул на Аксенова: парень как парень, лицо чистое, глаза ясные, голубые. Как угадаешь его? На черной украинской рубашке вышиты розовые петухи.
— Мать вышивала?
— Нет! — Аксенов подмигнул глазом. — Тетка.
— Сам ты деревенский?
— Тракторист, — он протянул черные руки, в жилки въелось машинное масло, — первого класса.
— Беляк Тихон!
— Я! Шахтер...
— Бражников Иван!
— Здесь. Токарь...
— Волынец Федор!
— Я! Колхозник.
— Горленко Михаил!
— Я самый.
— А профессия?
Горленко смущенно улыбнулся и подошел к печке.
— А профессии у меня нет, ребята, — извиняясь сказал он. — Вот еду в армию, — думаю добыть.
Вокруг сочувственно засмеялись, а Алеша внимательно посмотрел на русого парня. Хитрит? Прикидывается? И опять ничего не мог угадать он в застенчивом лице Горленко. Когда-то в окружкоме комсомола Алексей хвастался, что умеет читать в глазах людей, как в открытой книге, и работников себе подбирает с первого взгляда, без ошибки. Куда девалась теперь эта уверенность? Он признался с горечью, что не может еще читать людей, как книги. «Как же я хотел руководить ими?»
Перекличка продолжалась, она понравилась ребятам. Каждый нетерпеливо ждал своей очереди.
— Дымшиц Юрий!
— Я! — гаркнул кто-то сверху. Маленький, толстенький лысый человек скатился с полки. Он был в подтяжках, смешных, розовых.
— Я Дымшиц, — сказал он, озирая всех сияющим взглядом. — В прошлом — директор мануфактурного магазина, ныне...
— Да это Швейк! Бравый солдат Швейк! — хлопнув себя по лбу, удивленно закричал парень в щегольских крагах. — Ведь ты же Швейк, товарищ.
— Я Дымшиц, Дымшиц, а не Швейк, — рассердился толстяк, и его лицо стало обиженным и розовым, как его подтяжки. Но все кричали, что он Швейк и на это не стоит обижаться, раз это правда. И даже Алеша улыбнулся ему и сказал:
— Лихим солдатом будете, Дымшиц.
— Попробую, — ответил тот, вздохнув. — У меня сердце больное. Попробую, но не обещаю. Нет, не обещаю. — И он, кряхтя, полез обратно на полку. Его проводили аплодисментами. Что за веселая братва собралась в теплушке! С такими, пожалуй, не пропадешь.
— Дальше давай! — закричали Гайдашу призывники. — А ну, раскрывайсь, ребята! Чем наша рота богата!
— Ивченко Степан!
— Я! Сапожник. Но умею на гитаре играть, — прибавил он поспешно.
— Колесников Яков!
— Пекарь. Рисую немного.
— Клочак Павел!
— Мукомол. — Он подумал немного и смущенно добавил: — Больше ничего не умею.
— Левашов Константин!
— Счетовод. Областной рекорд по конькам.
— Так это ты тот самый Левашов? — закричали ребята.
— Тот самый, — смутился Левашов, — а что?
— Логинов Иван!
— Я! Столяр.
Все профессии собрались здесь на пятнадцати метрах вагона. Алеше вдруг пришла в голову смешная мысль.
— Друзья, — сказал он вслух. — Если бы нашу теплушку вдруг занесло на необитаемый остров, мы, пожалуй, не пропали бы, а?
— Я бы вам такие калачи пек, пальцы бы съели! — хвастливо воскликнул Колесников.
— Мука моя, — отозвался Клочак.
«А что б стал делать сам Гайдаш? — Он даже растерялся от этой мысли. — Командовать? Руководить?»
— Ляшенко Антон! — сердито выкрикнул он, чтоб положить конец неприятной для него сцене.
— Это я, — негромко отозвались откуда-то из-под печки. Парень сидел на корточках у печи и заглядывал в нее. Багряное пламя полыхало на его озабоченном лице, и капельки пота казались каплями крови. Пока шла перекличка, он возился у печи, растопил ее, раздул пламя могучим дыханием, а теперь подкладывал уголь и дрова и следил, чтоб горели они ровно, толково.
— Это я, — сказал он, нехотя подымаясь на ноги.
— Ну, а ты кто?
— Я? — Он пожал плечами. — Я кочегар, — и снова опустился на пол.
Почему-то вдруг захотелось Алеше, чтоб его койка в казарме оказалась рядом с койкой Ляшенко; спокойствие и сила почудились ему в негромком голосе шахтера.
— Моргун Лукьян!
— Тута...
— Крестьянин?
— А разве видать? — растерялся он. Овчинный полушубок висел на его худых плечах, хоть и жарко было в теплушке.
— Колхозник?
— Нет, — сконфузился Лукьян, — наши еще не согласились. Беда-а-а...
— Рунич Осип!
Никто не отозвался.
— Рунич Осип! Здесь?
Тогда щеголеватый парень в желтых крагах, оглянувшись, произнес:
— Никто не отзывается? Значит, Осип Рунич — я. Вспоминаю: так меня в розовом детстве мамаша звала.
Теперь Алеша знал, кто будет душой роты на походах.
— Ну, похвастайся своей профессией, товарищ Рунич.
— Я выслушал вас всех, дорогие мои бойцы и теплушечники, — сказал, раскланиваясь, Рунич, — и должен заметить, не желая, впрочем, никого обидеть, что профессия моя — самая красивая.
— Ну-ну! — раздались угрожающие голоса.
— Судите сами, — пожал он плечами, — я деятель искусства.
— Актер?
— Не совсем, — скромно потупился Рунич, — но близко к этому.
— Клоун? — догадался кто-то.
— Я не обращаю внимания на реплики.
— Шарманщик?
— Циркач?
— Куплетист? — посыпалось из всех углов.
Рунич спокойно выслушал все реплики.
— Все? — спросил он. — Не угадали! Актер? Что актер! Голос у него сел, вот вам и нет актера. Непрочная профессия. Я, — он обвел торжествующим взглядом теплушку, — я киномеханик. Ну?
— Киномеханик, — разочарованно протянули ребята. Они и в самом деле ждали чего-то необыкновенного. — Только-то и всего!
— Четыреста рубликов в месяц, как одна копейка, — рассвирепел Рунич. — Это как, а?
— Да плевать мне на твои рублики! — заорал на него огромный черный парень. — Сидишь ты у себя в будке, как крыса. Тоже — деятель искусства! И свету у тебя всего с окошечко. Я — шофер. Сташевским меня зовут, — обернулся он к Гайдашу. — Целый год я в дороге. Мой хозяин — Дубовой, Александр Матвеевич, слыхали такого? Мы с ним весь Донбасс объехали. Вот это профессия.
Вспыхнул горячий спор. Каждый начал выхвалять свою профессию, ее прелести, ее значение. Разлученные сейчас с работой, они говорили о ней, как о возлюбленной, которая осталась дома. Она становилась все красивее по мере удаления поезда. Они сами никогда еще не знали ее такой красивой. Они говорили нежно и пылко о своих тракторах, мастерских, шахтах, полях, кинолентах, — ни пяди не хотели они уступить друг другу. Они отвергали сейчас все профессии, кроме своей единственной. Они готовы были всех обратить в свою веру, непримиримые, как проповедники. Мир мог остаться без поваров и прачек — эти профессии здесь некому было защищать.
Алексей сидел, не участвуя в споре. Он смотрел, как возился около «буржуйки» неутомимый Антон Ляшенко. Он все шуровал да шуровал кочергою, словно пред ним была топка гигантского котла, и, казалось, нельзя было убедительнее прославить свою профессию, чем это делал молчаливый кочегар Ляшенко, и здесь, в походной теплушке, нашедший себе дело.
Алексей пошел к дверям и молча стал смотреть в степь. Поезд медленно шел вдоль Дона. В темноте глухо шумела река. Дождь все падал и падал...
Ночью Алексей долго не мог уснуть. Ворочался на нарах. Задыхаясь от жары и духоты, переворачивал подушку — она нагрелась, как печка, с ней ничего нельзя было сделать, он выбросил ее и прижался щекой к прохладной коже пальто. Рядом трубно храпел Сташевский, — теперь Алексей знал уж, кто будет храпеть звонче всех в казарме. Внезапно вспомнил вчерашнюю прощальную ночь. «Что ты делаешь теперь, Любаша, солдатка моя? — Вздохнул, подумал, что она хорошая девушка, добрые у нее глаза. А тело? Он зажмурился. — Пожалуй, надо было на ней жениться!» Ох, знал бы тогда, что дома остался родной человек, ждет его, думает о нем. Будет ли ждать Любаша? «Будет! — уверенно говорил он себе. — А почему, собственно, будет? Неужели нет парней лучше тебя, Гайдаш? Откуда эта небрежность к девушке? Ты не любишь ее. Не знаю, может быть, и люблю». — А потом подумал, что встретит он впереди еще много девушек и лучше и хуже Любаши. Ведь он еще молод, черт возьми! Эта мысль была ему приятна. С наслаждением вытянулся на нарах — хрустнули кости.
— Эй, дневальный, спишь! — весело закричал он Колесникову, вздремнувшему у печи.
Тот встрепенулся.
— Никак нет, товарищ старшина. Бодрствую.
— То-то! — засмеялся Гайдаш, перевернулся на другой бок и мгновенно уснул.
Медленно потянулись эшелонные будни. Проснувшись утром, ребята бросались к дверям:
— Где мы?
Мелькали жирные донские степи, долгие станицы, однажды показался верблюд.
— Вот жизнь! — восхищался Рунич. — Сегодня здесь, а завтра там. Вот эту пачку папирос я начал на Дону, в Таганроге, полпачки докурил к Батайску, а к Армавиру надо новую. Все законы науки опрокинуты. Чайник кипит не двадцать минут, а десять километров. На завязывание галстука уходит два километра. На умывание — три километра. Сколько километров я проболтал с вами? На моих часах уже Армавир. Вот жизнь!