Георгий Баженов - Хранители очага: Хроника уральской семьи
— Как зачем? А затем, што я там жить собираюсь. Да и помирать там буду. Нам два дома не нужно. Не чужие. Родня.
— В том-то и дело, Александра Петровна, сегодня они вам родня, а завтра…
— Как то есть завтра? Мне вон и Аня пишет, вот, мол, вот домой вернусь, пропишешься, мама, у меня, заживем не хужее других…
— А вы подумали, зачем она вас хочет прописать у себя?
— А как не подумала. Конешно, подумала. Аня-то у нас хорошая, хочет, штоб хорошо все было… штоб по-семейному.
— Никто не отрицает, может, она и в самом деле хороший человек. А только прописать она вас собирается, чтобы всю площадь за собой сохранить.
— А вы, значит, хотите площадь отобрать у нее?
— Да с чего вы это взяли?
— Есть на свете добрые люди…
— Эх, Александра Петровна, Александра Петровна, — укоризненно покачала головой Яновская, — люди-то, может, действительно добрые, если правильно объясняют, а если неправильно?
— Как так неправильно? Наоборот, выходит, как раз и правильно, раз добра хотят старухе.
— А мы, значит, добра не желаем?
— А коли добра желаете, зачем комнату навеливаете?
— Странно вы разговариваете, Александра Петровна… — Яновская в задумчивости постучала пальцами по столу. — Ну, хорошо, буду с вами разговаривать начистоту. Только уж не обижайтесь…
— Это последнее дело — на правду обижаться. — Петровна отложила ручку в сторонку.
— Вам ваша Аня — она кто? Дочь или кто?
— А как же, дочь будет.
— Нет, она вам сноха, так это называется? Сноха. А вот Николай был ваш сын.
— А Кольша, это уж, конешно, сын. — Голос у Петровны дрогнул.
— Во-от… а Николай был сын. Кто мог знать, конечно, что так все обернется… но ведь в живые его не вернешь?
— Я б жизнь отдала… лишь бы он, мой голубчик…
— Вы не обижайтесь, Александра Петровна, но вы сами натолкнули меня на этот разговор. — Яновская грустно помолчала. — А теперь взгляните… Вот вы хотите жить вместе с Аней и внуком. Отказываетесь от комнаты. А ведь Аня — женщина молодая…
— Это уж так, молоденькая совсем… — кивнула Петровна. — Беды только взрослые.
— Вот… А раз молодая, значит, что может получиться?
— Што?
— А то, Александра Петровна, что ведь замуж она выйдет. Или вы думаете, она вечно будет вдовой?
Петровна ошарашенно молчала.
— И теперь представьте, — продолжала Яновская, — вот у нее новая семья, а вы как же? С ними жить будете? А мужу — понравится это? Никому это не понравится. И Ане вашей тоже. Вы ведь, как укор будете…
— Вот оно, значит, как… — протянула в растерянности Петровна.
— Именно так. На заседании исполкома товарищи прямо рассудили: что же это, мол, сама Александра Петровна Симукова не понимает такой простой житейской ситуации? Отказывается от комнаты, настаивает, чтобы ее прописали в квартире у снохи… а для чего? Ну, а если не будет у нее жилья — куда она пойдет потом, когда со снохой у них разладится? Ведь к нам опять пойдет? К нам. За чем? За жильем. Так для чего нам двадцать раз разрешать один и тот же вопрос? Постановили — ввиду сноса вашего старого домика выделить вам комнату. Получайте ее и живите спокойно. А со снохой, когда она вернется с Севера, стройте отношения, как уж вам обеим совесть подскажет.
— Так она уж вот-вот, на днях, может, и приедет…
— Тем более — значит, очень скоро все станет на свои места. Понятно вам теперь, Александра Петровна, что о вас товарищи побеспокоились?
— А как же, понятно… большое спасибо. Можно, значит, пойти?
— Ну да, конечно. Поставьте вот здесь подпись. И можно вас поздравить с полученным ордером.
Петровна опять было склонилась над книгой, нацелилась ручкой и вдруг тихонько, не поднимая головы, спросила:
— А без подписи, выходит, никак нельзя?
— Как без подписи?! Да вы что, Александра Петровна, в самом-то деле?! Я ведь вам столько объясняла…
— За то спасибо, конешно. Но сами посудите… — Петровна подняла глаза, жалобно сиявшие горечью и мукой. — Аня-то приедет, а я што скажу? Комнату, мол, получила. Выходит, и не хочу я жить с ними… как же так-то? А я как раз наоборот… вся душа к ним прикипела… мне без них и жизнь зазря получается. Вот как…
— Александра Петровна, как же вы не понимаете! Да ведь вы…
— Вы уж извините, а я… я, пожалуй што, пойду… вот как… — И с этими словами Петровна неожиданно поднялась со стула и направилась к выходу. — До свиданьица.
— Как?! Куда же вы?! — встала из-за стола Яновская. — Да постойте же…
— А значит, так, — серьезно проговорила Петровна, обернувшись в дверях. — Не сегодня-завтра Аня приедет, мы и ответим свое. А без Ани мне мало што понятно, а забижать ее — это мне никак не под силу… — И старуха вышла из комнаты.
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Уйди… не могу я, не могу! — Аня не противилась, не отталкивала его, но сидела как в воду опущенная, полуотвернувшись к окну, низко опустив голову. — Господи, как ты меня мучаешь… и ведь стыдно-то как, сты-ы-ыдно…
Он все понимал и терзался не меньше ее, в то же время ничего нельзя было поделать с собой. Он с трудом оторвал свои губы от пульсирующей на ее исхудавшей шее голубоватой жилки, медленно открыл глаза, с тяжелой тоской выдохнул воздух.
— Не можешь? — потерянно прошептал он, как бы вовсе не спрашивая, а утверждая.
— Не могу, Яша… — Она повернулась к нему, из глаз ее навстречу ему засочилась глухая горечь, любовь, мука, он любил эти глаза больше всего на свете, в них светилась правда и преданность, в них укором стояла память, проклятая и светлая память.
— Я понимаю, — сказал он. — Я завидую…
Осторожный, нежный ее палец лег ему на губы:
— Не надо…
Он чувствовал губами легкое прикосновение ее пальца, вдыхал горчащий запах шершавой кожи, подрагивая то верхней, то нижней губой, как бы лаская ее палец, на самом деле это пульсировала в надкусанных его губах кровь. Он снова без сил закрыл глаза, ощущая ломящую боль в висках, отчего брови поневоле нахмурились, сдвинулись к переносице, и он чуть покачал головой, словно хотел убаюкать свою боль. Палец ее скользнул с его губ, упал на подбородок, уютно лег в ямочке, поросшей жесткой щетиной, и сдержать себя было для нее сейчас выше их общей муки, она два-три раза провела мягкой округлостью пальца по его ямочке, что-то в нем задрожало и сдвинулось, левой рукой он потянулся к ее собранным на затылке волосам, неощутимо привлек к себе ее голову и смотрел на Аню широко открытыми, молящими о любви глазами. Волна томности нахлынула на нее, палец соскользнул с подбородка, горячая влажная ладонь легла на загорелый, открытый от распахнутой рубахи треугольник его груди, поросший седоватыми колечками волос… Она почувствовала, как пальцы его напряглись и больно вжались в ее затылок, и эта боль не была болью, а была желанна, Аня подалась на его чувство, которое сама только что вызвала в нем, глаза ее слезно подернуло дымкой, и теперь она смотрела на Яшу его же глазами — молящими о любви, о прощении. В какую-то долю секунды она еще видела, как веки его медленно опустились, а губы были уже совсем рядом и были ослаблены, и когда доля этой секунды отлетела в вечность, Аня уже сама была с закрытыми глазами, ощущая пока еще холодными губами горячие губы Яши. Она с силой, с трудом оторвалась от него, когда дышать было совсем нечем, широко открыла рот и быстро-глубоко вдохнула несколько раз воздух; Яша в нетерпении снова поймал ее губы на полувдохе, и опять она отдалась поцелую, с обмирающей в душе покорностью чувствуя, что нет в ее сердце ни стыда, ни защиты от этого наваждения. Он целовал ее такими изнуряюще долгими поцелуями, что вскоре она перестала сознавать, кто она, где она, зачем она, только покой и истома и необоримое желание блаженства, глухое моление богу: более мой, боже мой, бо-о… «Бо-о-ольно!» — вдруг тихо вскрикнула она, и этот для нее самой неожиданный крик пронзил ее память так, будто игла вошла в сердце. Яша подергивал ее лифчик, никак не давалась пуговица, маленькая и верткая под дрожащими пальцами; пуговица больно впилась в тело, Аня вскрикнула, и вместе с этим вскриком жалящая укором мысль пронеслась в ней: «Кольша был не такой…» И в ту же секунду ей стало мерзостно от самой себя, от обоюдной этой похоти, страсть схлынула, будто ее и не было.
— Уйди… уйди же! — с решимостью оттолкнула она Яшу двумя руками; он упал на постель навзничь, ошарашенно глядя на нее и почернев в лице от унижения. — Уйди! — повторила она не то что голосом, а злобным шепотом.
Он медленно поднялся с постели, в который раз выругивая себя в душе черным матом, кляня себя за эту прихотливую и постыдно-беспомощную любовь, кляня судьбу за то, что когда-то она свела их всех вместе. «Мать твою и в бога, и в душу!» — шептали его губы, пока он непослушными руками надевал пиджак, шарф, полушубок, нахлобучивал шапку.