Лазарь Карелин - Землетрясение. Головокружение
— Уходи, — повторила старуха и поправила луну на плече, чтобы она лучше светила.
— Почему? — спросил Леонид.
— Ты другой нации, — сказала старуха.
Теперь он все понял! Как же это он позабыл, что он другой нации, другой веры? Как же он посмел прокрасться в чужую крепость?! Стоит только старухе крикнуть, и на него накинутся стражники…
Леонид затряс головой, чувствуя, что сходит с ума.
— Ну и ну! —сказал он и попробовал улыбнуться. — Так какой же это все‑таки годик на дворе? Какой же все‑таки годик?
— Не шути, — сказала старуха. — Зачем все шутишь? И иди, иди. Лена ушла. Надолго…
Её мёртвый язык был отвратительно понятен.
— Лена дома, — сказал Леонид. — Я вспомнил, на дворе стоит тысяча девятьсот сорок седьмой год. Никакие нации нам не помешают, поверьте мне.
Старуха засмеялась очень тихо и опять как‑то не по-нынешнему, а так, как смеялись такие вот старухи много веков назад. Серьёзный это был смех. В нём звучала беспощадность.
— Уходи.
Можно было протянуть руку и тихонько отодвинуть старуху в сторону. А потом войти во двор, сделать несколько шагов по его гравию и войти в дом. А потом отыскать там Лену в самом дальнем углу, взять её за плечи, притянуть к себе и спросить: «Ты что, рехнулась? Что ты прячешься? Разве ты маленькая, кого ты испугалась? И почему?..» Да, можно было все это проделать. Но вдруг не захотелось ни отталкивать старуху, ни разыскивать Лену. Она спряталась, она сама спряталась. Старуха тут не более как вестник беды, говорящий на мёртвом, но понятном языке. Очень понятном!
Леонид снова глянул на свою тень. Жалкая, сутулая, хлипконогая тень сама потянула его за собой. «Чего уж, пошли!» — сказала ему тень. И он пошёл за ней, дивясь жалкому своему облику, сновавшему впереди него. Но это было не все, унижение его на том не кончилось. Он услышал, как старуха сказала ему в спину:
— Московский кинто.
Старуха сказала это совсем уж тихо, но он услышал её. И понял, хотя не очень‑то точно знал, как перевести это слово «кинто». Бродяга? Забулдыга? Вот именно! И ещё что‑то такое, что в одно слово не вместить, если следовать точному его смыслу, и вместить, если вспомнить весь разговор и если вспомнить, что где‑то в доме пряталась от него Лена, не девочка, совсем не девочка.
Тень, истончившись, рвалась вперёд. Но бежать было необязательно. Наивные дураки, забулдыги, неудачники, ну эти, как их — московские кинто? — ходят и шагом.
11Ещё издали донёсся до Леонида бойкий голос его дома, к гостиничной суете которого он так привык, что перестал замечать. Уезжая, — а он часто ездил по Туркмении, — он сдавал номер, возвращаясь, получал какой-нибудь другой. За полгода Леонид сменил с десяток номеров, но нравилась ему во всей гостинице только одна комната — большая, с балконом на улицу, с коричневой, морщинистой, как ладонь старика, горой вдали, на которую не худо глянуть поутру, когда хмуро на душе. Глянешь на эту горку и вспомнишь, что ты всего лишь миг один во вселенной. Вся твоя жизнь, все твои горести, радости, упования — миг один. И не хандри, и не паникуй. Мудрая старческая рука словно предостерегает тебя, встав ребром перед глазами, от излишнего самолюбования. Ведь хандра — это тоже самолюбование, если разобраться.
Ему повезло, сейчас он жил именно в этой комнате. Вот ляжет спать, а утром, только рассветёт, выйдет на балкон и упрётся глазами в старческую коричневую ладонь. И ободрится. Нельзя, не смеет человек падать духом, когда так мал срок его бытия. Что бы ни случилось с тобой, человек, как бы худо тебе ни было, ты живёшь — и да здравствует жизнь!
Но зачем же спать, ежели так? Зачем дарить сну краткие мгновения своей жизни? Тем более, что рядом друзья, с которыми можно скоротать ночь. Тем более, что ты кинто, а это обязывает. Ещё не было Ягве, Иисуса Христа, Будды, Магомета, а уже были бродяги и забулдыги.
Горбун привратник, осклабившись, распахнул перед ним дверь.
— Посватался, дорогой? Когда свадьба?
— Отказала.
— Такому джигиту? Нэ верю!
— Просто спряталась от меня.
— Нэ верю!
Говори о себе правду, только правду, одну только правду — и прослывёшь лукавым, уклончивым, даже лживым!
Леонид взял горбуна за грязную, в гуталине руку, посмотрел в стёртые его глазки, в тёмное, в каких‑то крапинках лицо.
— А ты поверь, хоть раз в жизни поверь в то, что тебе говорят.
Горбун смутился, стёртые его глазки покраснели, и щеки в крапинках покраснели. С ним никто так не разговаривал, никто не брал его за чёрную руку, так близко не придвигался к нему. Горбун беспокойно вжал в плечи голову, будто вдвинулся в горб. Он растерялся, он заколебался, он поверил было Леониду и тут же усомнился. Никто не говорил ему правду. Никто и никогда. Он такого не помнил.
— И–эх, шутник! — сказал он и привычно осклабился, недоверчиво, хитро, многоопытно.
Леонид пошёл от него, брезгливо неся на отлёте руку, только что касавшуюся горбуна. Нашёл кому исповедаться! И прекрасно, прекрасно! Для этой исповеди лучшего духовника не сыскать!
Леонид взбежал на свой этаж, остановился, все ещё держа на отлёте руку. Пойти, что ли, вымыться? Сунуть себя под душ? Холодно! Он вдруг понял местных жителей, к которым уже пришла осень, которые уже начали зябнуть. И он тоже озяб вдруг. Выпить, что ли?
Он огляделся, прислушался. Всюду знакомые лица, и со всех сторон его окликают радостно, весело, благожелательно. У него много друзей! Ему рады! Все в порядке! Все, стало быть, просто замечательно! Да?..
Он подошёл к роялю, за которым сидел Володька Птицин, что‑то там такое наигрывая. Не столько пальцы шевелились у него, сколько весь он шевелился. Играл он скверно, утратив почти все, чему учили его в детстве, но играл, подпевая, подпрыгивая и подмигивая, все‑таки что‑то играл. И под это нечто тут танцевали. Кто как умел и кто что хотел.
Здесь была Марьям и был Денисов. Они как раз сейчас и танцевали чуть в сторонке от других. Танцевала Марьям, Децисов же только следовал за ней порывистым каким‑то шагом. А она танцевала. Она сама себе что‑то пела, не слушая Володину игру, и была сама по себе среди всех танцующих. Да ей и карты в руки, ведь она была балериной. Но нет, она как‑то не по выученному танцевала, совсем не как балерина. Так, должно быть, танцуют наедине с собой молоденькие девушки, закрыв глаза, запрокинув голову, напрягши руки. Танцуют и мечтают. О ком? О принце, конечно. Об извечном этом принце, у которого может быть какое угодно имя, и звание, и обличие. Для одной это закованный в портупею лейтенантик, для другой — самозабвенно влюблённый в себя актерик с изолгавшимся от игры красивым лицом, для третьей — кто‑то ещё, и для четвёртой ещё кто‑то. Принцев множество, их несметное множество. У Марьям сейчас был принцем Денисов. Это несомненно была игра. Марьям озорничала сейчас, столь явно потянувшись к Денисову, так забывшись в танце с ним, точно никого тут вокруг не было и не было за роялем её Володи Птицина, жалостно так скакавшего над клавишами. Но это была опасная игра, как всякое кокетство, когда оно такое вот, уже ступившее за черту. А Марьям только и делала, что заступала черту. О, она не думала об опасности! Ведь она сейчас была девочкой, у себя в комнате, перед зеркалом, в мечтах о своём принце. Угловатая, летящая, позабывшаяся. Денисову было невмоготу с ней. Не танцор, по–видимому, он сейчас совсем разучился танцевать. Он только шагал следом за ней толчками как‑то, будто спотыкаясь на каждом шагу. И смотрел ей в лицо, в приузившиеся, почти сомкнувшиеся глаза.
Все, кто танцевал, вскоре остановились, разошлись по углам, чтобы поглядеть, как танцуют эти двое. И Денисов было приостановился. Но Марьям не отпустила его. Она просто взяла его за руку и удержала. Он смутился, оглянулся на Птицина. Тот не смотрел на них, единственный, кто не смотрел на них, старательно изображая из себя тапёра.
Они опять начали танцевать, эта пара, ступая по невидимой черте, и Марьям то и дело порывалась переступить её. Она то склоняла к плечу Денисова голову, маленькую, выплетенную косами, с уснувшими глазами.
Или вдруг быстро опускала к его руке руку с сухими, даже на глаз горячими пальцами. Или вдруг изгибалась чуть приметно, но так, >что жарко становилось глядеть на неё.
Впрочем, что, собственно, происходило? Ну, танцевали. Это ты от своей незадачи стал вдруг таким зорко въедливым. С кем актрисе и кокетничать, как не с директором студии. Кому тут и кокетничать, если не Марьям. А Птицину вольно ревновать при этом, таков уж их удел, этих Птициных.
Леонид пригасил в себе ненужную, неуместную зоркость, этакий мрачный взгляд на самое что ни на есть обыкновенное, и зашагал, вскидывая коленки и махая руками — беспечнее и быть нельзя! — к дивану, на котором восседали старейшины: режиссёр Бурцев, оператор–скандинав Валентин Углов и Вася Дудин.