Юлиан Семенов - Семнадцать мгновений весны (сборник)
– Что значит «старец седьмого возраста»?
– По старым славянским исчислениям это возраст мудрости, с сорока до пятидесяти пяти лет… А теперь сравните Муромца с нижнегерманской сказкой о Гильдебранде и его сыне Алебранде, когда они сошлись на битву возле Берна. Похоже? Очень. Отец тоже сражался с сыном, но помирился с ним в тот миг, когда старик занес нож, чтобы поразить свое дитя… Молодой богатырь успел сказать старцу то, что знал от матери… А она рассказала сыну, кто его отец… Слезы, радость, взаимное прощение… А кельтская сага об ирском богатыре Кизаморе и его сыне Картоне? Она еще ближе к русскому варианту, путь-то пролегал из варяг в греки, а не из немцев к персам. В битве отец, как и Муромец, убивает сына, но, узнав, кого он убил, плачет над телом три дня, а потом умирает сам… Видите, как мы все близки друг другу?
Штирлиц пожал плечами:
– Что ж, пора объединяться…
– Знаете, отчего я хочу, чтобы вы остались у меня?
– Догадываюсь.
– Скажите.
– Вам страшно. Наверно, поэтому вы и хотите, чтобы я был сегодня рядом.
– И это тоже… Но по-настоящему дело в другом… Не только мужчины живут мечтами о придуманных ими прекрасных женщинах, которые все понимают, хороши в беседе, а не только в кровати. Настоящий друг нужен всем… Мы, женщины, придумщицы более изощренные, чем вы… Знаете, если б мы умели писать как мужчины, мы б таких книг насочиняли… И между прочим, это были б прекрасные книги… Вот мне и кажется, что я вас очень давно сочинила, а вы взяли и пришли…
Он проснулся оттого, что чувствовал на себе взгляд, тяжелый и неотрывный.
Дагмар сидела на краешке кровати и смотрела в его лицо.
– Вы разговариваете во сне, – шепнула она. – И это очень плохо…
– Я жаловался на жизнь?
Она вздохнула, осторожно погладила его лоб, спросила:
– Закурить вам сигарету?
– Я же немец, – ответил он. – Я не имею права курить, не сделав глоток кофе.
– Кофе давно готов…
– Дагмар, что вам говорил о нашей предстоящей работе Шелленберг?
По тому, как она удивленно на него посмотрела, он понял, что Шелленберг с ней не встречался.
– Кто вам сказал, что я должен был увидеться с вами? – помог он ей.
– Тот человек не представился…
– Он лысый, с сединой, левая часть лица порою дергается?
– Да, – ответила женщина. – Хотя, по-моему, я этого тоже не должна была говорить вам.
– Ни в коем случае. Пошли пить кофе. А потом поработаем, нет?
– В Швеции у меня была няня… Русская… Она мне рассказывала, что у них во время обряда крещения священник закатывал волос младенца в воск и бросал в серебряную купель. Если катышек не тонул, значит младенцу уготована долгая и счастливая жизнь… Ваша мама вам наверняка говорила, что ваш шарик не утонул, да?
– Я никогда не видел мамы, Дагмар.
– Бедненький… Как это, наверное, ужасно жить без мамы… А папа? Вы хорошо его помните?
– Да.
– Он женился второй раз?
– Нет.
– А кто же вам готовил обед?
– Папа прекрасно с этим справлялся. А потом и я научился. А после я разбогател и стал держать служанку.
– Молодую?
– Да.
– Ее звали Александрин? Саша?
– Нет. Так звали ту женщину, к которой я привязан.
– Вы говорили о ней сегодня ночью…
– Видимо, не только сегодня…
– Я на вас гадала… Поэтому, пожалуйста, не встречайтесь сегодня до вечера с человеком, у которого пронзительные маленькие глаза и черные волосы… Это король пик, и у него на вас зло.
Женщина ушла на кухню – аккуратную, отделанную деревом, – а Штирлиц, поднявшись, поглядел в окно, на пустую мертвую улицу и подумал: «Я – объект игры, это – точно. И я не могу понять, как она окончится. Я принял условия, предложенные мне Мюллером и Шелленбергом, и, видимо, я поступил правильно. Но я слишком для них мал, чтобы сейчас, в такие дни, они играли одного меня. Они очень умны, их комбинации отличает дальнобойность, а я не могу уразуметь, куда они намерены бить, из каких орудий и по кому именно. Мог ли я быть ими расшифрован? Не знаю. Но думаю, если бы они до конца высчитали меня, то не стали бы затевать долговременную операцию – бьет двенадцатый час, им отпущены минуты. Когда я пошел напролом с Шелленбергом, я верно ощутил единственно допустимую в тот миг манеру поведения. А если и это мое решение Шелленберг предусмотрел заранее? Но самое непонятное сокрыто в том, отчего имя Дагмар назвал Шелленберг, а предупреждал ее обо мне Мюллер? Вот в чем вопрос!..»
Необходимость, как правило, жестока
У Эйхмана действительно были пронзительные, маленькие, запавшие глаза и иссиня-черные волосы на висках – вылитый король пик. К далеким взрывам – бомбили заводы в районе Веддинга – он прислушивался, чуть втягивая голову, словно бы кланялся невидимому, но очень важному собеседнику.
– Я ждал вас с самого утра, Штирлиц, – сказал он, – рад вас видеть, садитесь, пожалуйста.
– Спасибо. Кто вам сказал, что я должен быть у вас утром?
– Шелленберг.
– Странно, я никому не говорил, что намерен прийти к вам первому.
Эйхман вздохнул:
– А интуиция?
– Верите?
– Только потому и жив до сих пор… Я подобрал вам пару кандидатов, Штирлиц…
– Только пару?
– Остальные улетучились. – Эйхман рассмеялся. – Ушли с крематорским дымом в небо; слава богу, остались хоть эти.
Он передал Штирлицу две папки, включил плитку, достал из шкафа кофе, поинтересовался, пьет ли Штирлиц с сахаром или предпочитает горький, удивленно пожал плечами: «Сахарин бьет по почкам, напрасно». Приготовил две чашечки и, закурив, посоветовал:
– Я не знаю, для какой цели вам потребны эти выродки, но рекомендовал бы особенно приглядеться к Вальтеру Рубенау – пройдоха каких не видел свет.
– А отчего не Герман Мергель?
– Этот – с заумью.
– То есть?
– Слишком неожидан, труднопредсказуем… Он технолог, изобрел с братом какое-то мудреное приспособление для очистки авиационного бензина, а был конкурс, и как-то все проглядели, что они полукровки, и их допустили к участию. Их проект оказался самым лучшим, мировое открытие, но рейхсмаршал насторожился по поводу их внешности – в личном деле были фотографии – и высказал опасение, не евреи ли они. А фюрер сказал, что такое блестящее изобретение могли сделать только арийцы. Евреи не способны столь дерзостно думать. Герман – младший брат, он в их тандеме занимался коммивояжированием, очень шустр, лишь поэтому я вам его и назвал, о других качествах не осведомлен… Желтую звезду, понятно, не носит, ему выписали венесуэльский паспорт, так что особой работы от него не ждите, он из нераздавленных… Изобрели еще что-то, совершенно новое, но, думаю, придерживают, мерзавцы, ждут…
– Чего?
Эйхман разлил кофе по чашечкам и ответил:
– Нашей окончательной победы над врагами, Штирлиц, чего же еще?
– Шелленберг не проинформировал вас, зачем мне нужны эти люди?
– Он говорил об одном человеке…
– Но он объяснил вам, зачем мне нужен такого рода человек?
– Нет.
– И вы рекомендуете мне Вальтера Рубенау?
– Да.
– Полагаете, ему можно верить?
– Еврею нельзя верить никогда, ни в чем и нигде, Штирлиц. Но его можно использовать. Не отправь рейхсфюрер в концлагеря всю мою агентуру, я бы показал, на что способен.
– Да мы и так наслышаны о ваших делах, – усмехнулся Штирлиц, подумав: «Ну, сволочь, и выродок же ты, мерзкий, черный расист, лишивший Германию таких прекрасных умов, как Альберт Эйнштейн и Оскар Кокошка, Анна Зегерс и Сигизмунд Фрейд, Энрико Ферми и Бертольд Брехт; грязный антисемит, инквизитор, а в общем-то – серый, малообразованный выродок, приведенный всеми этими гитлерами и гиммлерами к власти; как же страшно и душно мне сидеть с тобой рядом!..»
– Что вы имеете в виду? – насторожился Эйхман.
– Я имею в виду вашу работу. Ведь концлагеря с печками – ваше дело, как не восторгаться механике такого предприятия…
– Чувствую аллюзию…
– Вы же не в аппарате рейхсминистерства пропаганды, Эйхман, это они аллюзии ищут, вам надо смотреть в глаза фактам. Как и мне, чтобы не напортачить в деле, а уж аллюзии – бог с ними, право, не так они страшны, как кажутся.
До своего первого ареста Вальтер Рубенау был адвокатом. Когда указом рейхсляйтера Гесса всем врачам, ювелирам, адвокатам, а также фармацевтам, кондитерам, сестрам милосердия, булочникам, массажистам, колбасникам, режиссерам, журналистам и актерам еврейской национальности было запрещено заниматься своей работой под страхом ареста или даже смертной казни, Рубенау решил изловчиться и начал нелегальную правозаступную практику.
Через семь дней он был схвачен и брошен в тюрьму; имперский народный суд приговорил его к десяти годам концентрационных лагерей.
В сорок первом, в Дахау, он оказался в одном бараке с группой коммунистов и социал-демократов, руководителей подпольных организаций Берлина и Кёльна. Он тогда доходил, и Вольдемар Гиршфельд спас его от голодной смерти, делясь своим пайком. В отличие от шестиконечной звезды, пришитой на лагерный бушлат Рубенау, Гиршфельд носил на спине и груди красную мишень, знак коммуниста. Шестиконечную звезду с него сорвал унтершарфюрер Боде, сказав при этом: