Юрий Смолич - Избранное в 2 томах. Том первый
Она кивнула Парчевскому и быстро застучала каблучками по перрону вокзала. Изморось поблескивала на ворсинках ее роскошного боа.
— У отца бываете? — спросил Тихонов. — Так я зайду… — Пожав руку Парчевскому, он тоже исчез.
Парчевский остался один. Он потрепал коня по лоснящейся шее. Конь фыркнул и переступил с ноги на ногу. Поблизости не осталось никого, и здесь было совсем тихо. Но вокруг со всех сторон долетали пьяные голоса, свист, стрельба. Парчевский отпустил повод, и лошадь пошла шагом. Задевая за рельсы, конь брел нога за ногу. Вацек свесил голову на грудь и тихо засвистел:
Сильва, ты меня не любишь и отказом смерть несешь,Сильва, ты меня погубишь, если замуж не пойдешь…
Партизаны отходили на запад по шоссе. Партизан стало меньше. Ян втиснулся в какой-то эшелон и отправился домой, в Тисса-Фюред под Дебреценом. Общественный пастух села Быдловка, Микифор Маложон, пал смертью храбрых в бою с офицерами.
Зато партизаны не шагали уже пешком. Костя, Зилов, Потапчук, Иванко и Полуник гарцевали на добрых венгерских жеребцах, откормленных овсом с подольских полей. Пришлось ссадить каких-то пьяных кирасиров, да еще надавать им по шее. За ними тарахтела тяжелая австрийская военная повозка с автоматическими тормозами. На ней лежало с полсотни винтовок и столько же цинков с патронами. Среди груды винтовок сидела, покрикивая на лошадей, Галька Кривунова. А сзади тяжело грохотала по булыжнику крупповская полевая трехдюймовка. Ее купили за сто пятьдесят крон. На лафете и зарядном ящике расположились фронтовики. На лошади — Степан Юринчук, посасывающий кривую мадьярскую трубку с медной крышечкой.
Партизаны направлялись в Севериновские леса.
Позади, над городом и станцией, стояло высокое, во весь небосвод, розовое зарево…
Стах и Золотарь перебежали полотно и во дворе у Стаха сунули винтовки Полкану в будку.
— Эх ты, жирафа! — ткнул Стах Золотаря, когда тот выпрямился наконец во весь рост, ткнул сердито и больно, как будто именно Золотарь был всему виной. Да Золотарь и вправду виновато улыбался. Стаху стало вдруг жалко товарища. Он на секунду припал к его плечу. Потом оттолкнул и со злостью швырнул шапку оземь.
— Эх, лопнув обруч коло дiжечки! Пошли, Зинька, в девятый полк, хватим в кантине офицерского рома! А то как попил утром морковного чая, так до этих пор…
С громом и скрежетом по киевской линии влетел на станцию эшелон. На груди у паровоза, из всех вагонных тамбуров и дверей торчали пулеметы. Грохоча буферами, поезд резко остановился. Немцы в касках мгновенно высыпали на полотно. Свирепо и грозно звучала команда.
За первым эшелоном влетел второй и остановился против вагонных мастерских.
От эшелонов густые цепи побежали на станцию, окружать город и предместья…
— Приехали! — едва выдавил из себя Макар, вбегая в комнату Пиркеса и падая без сил на диван. — Немцы!.. Понимаешь!..
Кругом полыхали пожары. Горела австрийская комендатура, горел штаб, догорала тюрьма, занималась баня. В девятом полку горели разгромленные склады амуниции. Прозрачным синим спиртным огнем пылала корпусная кантина. Вокруг нее было светло, как днем. Темные фигуры мелькали тут и там с мешками и охапками разного добра. Крестьянские возы гнали карьером сюда и тихой рысцой отъезжали обратно…
Посреди плаца стоял Сербин Хрисанф. Он был без шапки, и волосы его трепал ветер. Слева валялся разбитый цинк. Справа куча стреляных гильз. Несколько винтовок лежало перед ним на земле. Одну он держал в руках. Он загонял обойму в магазин, упирал винтовку в плечо, нацеливал ее высоко в небо — прямо в звезды — и дергал курок. Потом щелкал затвором и стрелял опять. Патрон за патроном. Когда дуло винтовки становилось горячим, он бросал ее и хватал другую. Он посылал в небо выстрел за выстрелом, словно туда, в небо, в звезды, в никуда, к черту, в Торичеллиеву пустоту хотел выпустить все существующие в мире патроны…
Комсомольский батальон
МирНоябрь этого года был не лучше всех других ноябрей. Беспрестанно шел дождь, дул пронизывающий западный ветер, иногда туманным утром все покрывалось инеем, и снова начинались обложные дожди и слякоть.
Впрочем, и весь мир был какой-то неприютный, туманный, как поздняя осень, как ненастье.
Долгожданный конец четырехлетней мировой войны все-таки настал. В Германии бушевала революция. Австро-Венгрия разваливалась на куски. Америка начинала своевольно распоряжаться в Европе, да и во всем мире.
На Украине в некоторых немецких гарнизонах уже создавались солдатские Советы. Зато гетмана поддерживала теперь Антанта. Однако Киев был обложен пятьюдесятью тысячами повстанцев. Немецкая армия якобы объявила нейтралитет и обещала признать законной ту власть, которая одержит верх. Гетман вооружал белое офицерство. Петлюра сколачивал кулацкие отряды. От границ с Советской Россией начала наступление регулярная Украинская Красная Армия. Она теснила и гетманские и петлюровские части. Вся Украина стала театром военных действий.
Телеграф с австро-германской границы принес еще одну весть. Весной, в результате конвенции об обмене военнопленными, началась репатриация, но сейчас, в дни революции в Германии, после развала Австро-Венгрии, до конвенции никому уже дела не было. Военнопленные покидали лагери и двигались домой, на родину, в Россию — и сразу все. Это были сотни тысяч.
До сорока тысяч уже сегодня собралось на бывшей австрийской границе, у магистрали, ведущей к ближайшему крупному железнодорожному узлу.
Телеграф сообщал: пленные штурмуют эшелоны, идущие от границы в глубь страны, они переполняют пассажирские поезда, забивают товарные маршруты, лепятся на крышах и буферах. Поездов не хватает, кормить репатриантов нечем, негде укрыть их от непогоды и дождя. Телеграф требовал: поездов, вагонов, паровозов!
Тысячи, десятки тысяч репатриантов спешили сюда — на узловую станцию. Они не знали, что тут их ждет западня. А если бы и знали, все равно пошли, потому что не поверили бы. А если бы и поверили — все равно пошли. Потому что позади были только тиф и неволя, а впереди — родной дом!
И что им еще оставалось делать?
Ведь сзади, из-за границы, на них напирали все новые и новые тысячи. Те, кто прошли перед ними, уже съели все, что было в узкой пограничной полосе. Ведь им негде было укрыть от осенней стужи свое голое, изнуренное тело. Ведь родная земля, которую они не видели четыре года, маячила уже впереди, и страх бессмысленной смерти у самого порога родного дома, четыре года недосягаемого для них, был превыше всего. Голод, холод, ужас и последний исступленный порыв тоски по родине гнал вперед, только вперед.
Они шли, и каждый шаг по этой обильно политой их кровью земле оставлял по себе печальную памятку — посиневший, завшивленный труп…
Вши! Тиф!
Десятки сигнальных военных рожков затрубили во всех концах тревогу. В течение получаса немецкий гарнизон станции и города был приведен в состояние боевой готовности. Надвигался страшный враг — всепроникающий и неотвратимый, недоступный ни для штыков, ни для пулеметов и пушек, против которого бессильна была и контрразведка. Надвигалась эпидемия — сыпной тиф. Надвигались полчища вшей!
Еще за полчаса немецкий гарнизон погрузился на подводы и машины и боевым маршем двинулся вон из города.
Гарнизон вышел за пределы города и станции, на территорию старых воинских казарм. Там гарнизон расположился, выслал сторожевое охранение, цепи сторожевого охранения взяли казармы в плотное кольцо и ощерились десятками пулеметных дул на все четыре стороны — против вшей, против носителей этих вшей, обездоленных и жалких.
Тысячи несчастных репатриантов уже заполнили станцию, заполнили территорию железной дороги и двинулись в город.
Они не просили приюта. И, как это ни удивительно, не устраивали никаких бесчинств. Не ломали дверей, не били окон, не кидались на прохожих, не срывали с них теплой одежды. Они только топтались возле домов, тоскливо поглядывая на эти манящие оазисы тепла, света и отдыха в бесконечной, безвыходной пустыне их беспросветных страданий.
— Хлеба! Будьте такие добрые, дайте кусочек хлеба и, если можно, — кипятку!..
Несчастные заполнили все улицы, скоплялись на перекрестках, толпились перед каждым жильем. Они втискивались в любую щель между двух строений, где можно было укрыться от ветра и дождя. Они дрожали страшной, безостановочной дрожью — от голода и холода. Глаза горели диким, исступленным огнем, тело то пылало жаром, то стыло в смертном холоде.
— Кипятку! Чего-нибудь теплого глотнуть!
Наиболее догадливые из них бросились к маневровым паровозам. Они преграждали им путь, останавливали и не отпускали, пока в баке оставалась хоть капля горячей воды…