Николай Асанов - Украденная душа
Володя прерывает мои размышления. Он просто говорит:
— Пошли! Гриднин, помоги товарищу Сиромахе…
— Я сам. — Сиромаха отстраняет Гриднина и легко поднимает неподвижное тело девушки.
Володя идет впереди. Замыкает нашу печальную процессию Зина. Не знаю, что с нею творится, но она то и дело спотыкается, будто ослепла от слез.
Подземный ход все время поднимается в гору. Со стен каплет, сырость пронизывает до костей. Сиромаха закутал Софью в наши куртки, и мы все ждем, когда же она хоть застонет, хоть вздохнет в полную силу.
А девушка недвижно лежит на сильных руках Сиромахи, даже голова отвисает, как у мертвой.
Гриднин показывает на расселину в стене. Мы понимаем: второй выход начинается здесь. Но при одном взгляде в эту узкую мокрую щель, ясно, что с Софьей туда не пройти.
Но воздух незаметно становится все суше и теплее. Мы уже не поджимаемся, как побитые собаки, идем быстрее. Даже мрачный Сиромаха вдруг шепчет:
— Отогревается! Дышит!
Володя делает предостерегающий знак: быть тише воды, ниже травы. И проскальзывает вперед. Когда он исчезает в проходе, мы замечаем свет впереди, затемненный его гибкой фигурой.
Он возвращается, шепчет: «Тише!» — и ведет сначала Сиромаху с его ношей. Тем же порядком он выводит каждого из нас. Только Зина выходит из подземелья сама.
Мы находимся в молельне. Собственно, это маленькая часовня. Она недавно натоплена, в ней жарко, пахнет ладаном и воском.
Сиромаха стоит среди молельни, освещенный сверху косыми полосами света, все еще держа Софью на руках. Но что-то изменилось в позе Софьи. Тут я замечаю, что она обняла одной рукой Сиромаху, и это уже живая рука. И дышит она спокойнее, сильнее, заметно, как волнуется ее грудь.
Зимовеев стоит на страже у дверей. В руках у него тяжелая кочерга, и я не сомневаюсь, что он может убить каждого, кто сунется к нам с враждебными намерениями.
Я продолжаю осматривать молельню. Она убрана в двух церковных стилях: во всю стену иконостас, как полагается в христианской церкви, а у подножия — статуи святых и Христа с богоматерью, дань прошлому сближения с католичеством.
И опять происходит что-то. Слышится слабый вскрик Софьи, и, когда я оглядываюсь, она пытается выскользнуть из рук Сиромахи, а он удерживает ее и шепчет одними губами:
— Это я, Софьюшка, я! Я пришел за тобой!
И девушка покорно замолкает, только прячет лицо на груди Сиромахи.
Зимовеев шепчет:
— Сюда идут! Все ко мне! Как только они откроют дверь, вырваться всем, стать кучно! По двору не рассыпаться! Слышите! — и умолкает.
Мы придвигаемся к нему, прислушиваясь, как стучат чьи-то каблуки по каменным плитам двора возле порога молельни, как гремит ключ в замке.
В тот миг, когда дверь начинает скрипеть, Зимовеев наваливается на нее плечом и резко распахивает. Мы вдруг все вываливаемся наружу, жмурясь от яркого солнца, бьющего прямо в глаза. Вопль испуга замирает медленно и протяжно. И мы видим перед собой группу монахинь и нескольких мужчин. Я узнаю среди этой потрясенной нашим появлением толпы настоятельницу монастыря и машинально вспоминаю: «Сегодня среда, она явилась на обряд пострижения!» Вижу господина Джаниса, Довгуна, двух или трех пастухов и перепуганную толпу монахинь.
Софья вдруг выскальзывает из рук Сиромахи и встает, опираясь на него. Она медленно переводит свой взгляд с лица на лицо, и все эти люди перед нею опускают головы, не в силах выдержать ее взгляда. Тут ее глаза встречаются с глазами Довгуна. Она пытается вырваться из рук Сиромахи, как подстреленная птица, не может и тогда кричит страстно, почти исступленно:
— Это он! Это он! Он убил и отца и маму! Он! Он! Бандеровец клятый! Он! Он!
Этот вопль потрясает, хочется закрыть уши руками, но мы видим, как Довгун меняется в лице, отшатывается и вдруг бросается бежать. Тут Зимовеев делает прыжок вперед, сбивает его с ног, падает на него и кричит:
— Что же вы стоите? Вяжите его! Это же убийца!
Пастухи, словно разбуженные этим приказом, суетливо подбегают к Зимовееву, но Володя отстраняет их.
Он и Гриднин одним движением опутывают метеоролога веревкой, а Зимовеев ловко обыскивает беспомощного убийцу и с торжеством вытаскивает из его кармана плоский пистолет и длинный складной нож с пружиной, выбрасывающей клинок, какие когда-то доставались нам в трофеи от гитлеровских офицеров.
Потрясенная толпа все еще молчит, слышно только, как люди редко-редко, когда уже невмоготу терпеть, переводят дыхание.
Я вежливо спрашиваю у настоятельницы:
— Не разрешите ли, преподобная мать, воспользоваться вашим экипажем? Вашей бывшей послушнице требуется срочная медицинская помощь. Пытка голодом и холодом даже в монастырских условиях никогда еще не способствовала здоровью. Господин Джанис, вероятно, согласится подождать и разделить ваше огорчение?
Настоятельница, словно только что очнувшись, вдруг резко поворачивается и уходит. Ветер развевает ее рясу, шаги ее так порывисты, что даже ноги ее видны: в тонких чулках-паутинке, в модных черных полубашмачках на меху. Джанис, словно подтолкнутый в спину, бежит за нею коротенькими, спотыкающимися шажками.
Сиромаха резко говорит:
— Ну, люди, вы видели? Если хотите, оставайтесь с этим богом, а нам помогите уехать отсюда…
Монахини, сбившись в кучу, смотрят на нас с жадным любопытством, и никто не гонит их от нас. Один из пастухов бежит к сараю и выводит оттуда лошадь с санками. Помогая Сиромахе устроить в санках Софью, он бормочет:
— Кто же знал? Кто же знал? Сказали — на увещевание! Кто же знал… — И обращается к Сиромахе: — У подножия стоит бричка, там перепрягите коня. Да нет, я сам, сам…
— Еще подвода найдется? — спрашивает Зимовеев и кивает в сторону усаженного на приступок Довгуна: — Для него.
— Найдется, как не найтись для такого дела… — бормочет тот же пастух и опять входит в сарай. Оттуда он появляется с лошадью, запряженной в волокушу.
— Садитесь, господин Довгун, — сурово распоряжается Зимовеев. — Эх, жаль, не могу я посадить рядом с вами и мать игуменью и этого иностранного господина. — Он взглядывает на окна чистого домика, в котором скрылись игуменья и Джанис, и там немедленно задергивается штора на окне.
Лошади трогаются, и мы выходим плотной небольшой толпой. За нами из ворот скита выходят и монахини. Они стоят черной стайкой, похожие на бескрылых птиц.
Мы удаляемся все дальше, и тогда в этой стайке бескрылых птиц кто-то машет нам рукой. И кажется, что это у птиц отрастают крылья. Может быть, эти черные птицы так и не взлетят никогда, но у какой-то из них такое желание возникло.
Мы идем молча возле тех саней, на которых полулежит, поддерживаемая Сиромахой, Софья. Девушка снова в беспамятстве — слишком дорого стоила ей встреча с игуменьей и особенно с убийцей ее родителей.
На повороте в ущелье мы все, как по команде, оборачиваемся и смотрим на Громовицу. Володя громко говорит:
— Да, так и не взяли горушку! Ну, да это от нас не уйдет…
ЭПИЛОГ
Вскоре после описанных событий я уехал из этого отдаленного города в Москву.
Я оставлял позади счастливых и уверенных в своем будущем Сиромаху и его молодую жену.
Довгун признался на суде, что боялся, как бы Софья не опознала его. О ее появлении в монастыре он услышал от игуменьи.
Узнав от Зины Корчевой, что Володя Дубравка согласился помогать Сиромахе, Довгун решил «ликвидировать», как он заявил, опасную для него экспедицию.
Это признание Довгуна окончательно сразило Зину. На другой день после суда она уехала, не ища больше примирения с женихом.
Представители власти провели обследование монастыря. Но так сильна, видно, воля церкви, что только трое из самых молодых послушниц решительно заявили об уходе из монастыря.
Настоятельница вручила им документы, хранившиеся у нее, часть монастырского вклада, за вычетом сумм, которые, по ее мнению, были истрачены на их содержание в монастыре, а потом прокляла их. Впрочем, девушкам это не повредило: они поступили учиться в ремесленное училище и скоро надеются выйти на самостоятельную дорогу.
Другие монахини при опросе заявили в один голос, что они всем довольны, возврата к мирской жизни не желают, об издевательствах над послушницей Софьей ничего не слышали… Даже мать Манефа, которую целый год держали по приказу настоятельницы «в строгости», потребовала лишь извинения со стороны своей преследовательницы.
Как видно, к этим людям уже не применимы обычные мерки человеческого общества.
Львов — Москва, 1960