Евгений Белянкин - Садыя
Часы показывают двенадцать, и все попросили включить радио. Били кремлевские куранты. Выступал Ворошилов; подняли стаканы, поздравляя друг друга с Новым годом.
Закусывая, перекидывались улыбками и шутками. Сережа ухаживал за Марьей, подкладывал ей на тарелку вкусное; она не отказывалась и кивком головы благодарила. Тюлька смотрел на них влажным, подобревшим взглядом. Андрей заспорил что-то со Степаном, а Аболонский хитро уговаривал Ксеню выпить до дна.
Кто-то о вдовушках заговорил; с другого конца стола жена Блохина бросила:
— Эх, вдову поймет только вдова.
— Ничего, холостяк хворь ее поймет.
Аграфена раскраснелась, пышная и игривая:
— Эх, Степан, бери баян. — И вылезла из-за стола. — Ну-ка, в сторонку, дайте старину вспомнить да костьми потрясти.
Степан взял баян, рванул, и забегала Аграфена, подбоченившись, застучала каблуками, Сережа даже не ожидал такого. А она обошла круг и прямо к Ивану Блохину — приглашает.
Вышел Иван, тряхнул плечами и пошел вслед за Аграфеной вприпрыжку, на сапогах подковы — серебром выстукивают. Аграфену не узнать.
— И покажу, на что баба годна…
Кум Пронька,Гармонь тронь-ка,Я, кума Тонька,Выйду потихоньку…
Иван вполоборота вокруг вертится:
— Горе с нами, мужиками, а с бабами еще хуже…
Чучела, чучела,Взяла отчебучила:Вот коленка, вот другая,Где же миленька, родная…
Аграфена не сдается:
Лет семнадцати девчонкаСтала разума копить,В нетоплену нову банюСтала париться ходить…
И Иван не сдается:
Был у тещи в гостях,Теща плавала во щах…
А ему наперебой:
Из колодца вода льется,Розочка, напейся,Я люблю и любить буду,На меня надейся…Ох, ах! Ох, ах!
И Иван сдался, а Аграфена — молодец!
Из колодца вода льетсяВода волноватая,Муж напьется, раздерется,Жена виноватая…
Не отдышаться, упала на койку, лицо платком закрыла, — вот какая была в девках!
Подали вина, пригубила, и только, — умела за честь постоять!
Молодежь оттеснила пожилых, начались танцы под патефон. Сережа решил пригласить Марью, но возле нее стоял Тюлька. Сережа вышел в коридор и чуть не натолкнулся в полутьме на Андрея — тот ласково обнял Веру; Сереже стало тоскливо: как жаль, что нет Лили.
На улице удивила тишина. Разве что пьяная разноголосица на минуту ворвется, и снова ничто не шелохнется. Горят на строительных лесах лампочки. Играет разноцветью у горкома елка. Слева — жилые кварталы, дом за домом для нефтяников, а справа — большой комбинат; многие цехи уже работают, и дым высоко уходит в небо: к морозу.
Да, на улице морозило.
— До свидания, молодежь… Весьма похвально — город наблюдаете? Через год не узнаете.
Это Аболонский уходил с Ксеней домой.
Балашов вошел в подъезд. По лестнице быстро стучали каблуки.
— Куда запропастились? — Марья смело тащила Сергея за руку. — Мама с ума сошла, любимец вы ее.
Оживленность и радость Марьи передалась Сереже. «Любимец». И вдруг Марья приблизилась, глаза ее горели; минуту поколебалась и поцеловала Сережу в подвернувшуюся щеку.
— Идем танцевать.
И в коридоре, прижавшись, спросила:
— У тебя есть девушка?
— Лиля?.. Ну да, есть.
Она не поверила.
15
Балашову постелили в комнате у Котельниковых.
— Извини, дорогой, — говорила тетя Груша, — ехать Ивану далеко. Мы уж их к вам в комнату, вы свойский, я вот и постелила.
Сережа чувствовал усталость; молча разделся и натянул на себя одеяло. Как назло, уснуть у Котельниковых было трудно: еще возились, еще устраивались.
— Вот молодец, — восхищалась Аграфена, — как убитый!
Сережа не спал. Он слышал, как на диване устраивалась Марья, как горячо они шептались с матерью. Марья что-то возражала, а тетя Груша, наоборот, в чем-то укоряла дочь.
Но вот тетя Груша ушла, что-то ласково и нежно сказав на прощание. Но вдруг Сережа догадался, что речь шла о нем.
Он даже кое-что понял. «Дудки… мне бы Лильку, мою Лильку…»
Марья ворочалась, диван скрипел, а он лежал и лежал, думая о том, что если он встанет и пойдет к Марье, то это будет самая настоящая сделка с совестью. Но искушение, желание было немалое: это ведь так просто, встать и подойти, тем более Марья дает понять, что она не спит. «Ну и сволочь ты, Сережка… А Лилька?»
На минуту брала мужская потребность не искушенного, не испытавшего. Он представлял себе, как будет обнимать Марью, ласкать ее упругое и гибкое тело, как она будет осыпать его лицо и грудь горячими, жадными от радости и счастья поцелуями.
«Не могу же я на ней жениться! У нас нет ничего общего…»
И он вспоминает тот день, когда Марья зашла к нему в комнату, угловатая, робкая и смущенная: «А у вас грязно. Я бы убрала, но вы ключ унесли».
Он вспомнил рябинки под ее глазами и глаза — они часто у нее бывают возбужденными и по-своему красивыми, но в них всегда он замечал грусть.
«Обидеть человека и затем уйти боком — какая подлость!»
Сережа с ожесточением повернулся на другой бок — спать, спать, и никаких разговоров!
— Сережа… — вдруг робко позвала Марья, — милый, иди сюда.
«Что она, дура, пьяная, что ли?..»
— Иди…
«Вот привязалась. Встану и пойду, и тогда заплачешь, как это… поется в песне».
Но Сережа не встал; стиснув зубы, он молчал. Слышно, как в соседней комнате тяжело ворочается тетя Груша, в коридоре когтями скребет кошка да с присвистом храпит Степан. Но вот прибавляется звук, который заставляет Сережу насторожиться. Марья тихо и придавленно всхлипывает, и он догадывается, как вздрагивают ее плечи, как зарывается в подушку ее лицо.
«Вот, черт возьми… история».
Сережа молчит; хочется встать и успокоить Марью; он знает, что этого не сделает; если он встанет, то тогда кончится так, как хочет Марья; она станет его и, может быть, навсегда. От этой мысли его коробит, сна уже нет, и он, издергавшийся и обессиленный, с трудом борется с собой.
Так длится долго. Уже не слышны всхлипывания Марьи, — спит ли она, или, как и он, мучается, коротает время?
Уже первые проблески утра. И хотя окно занавешено, они будоражат и беспокоят. Сережа пробует заснуть, но сон как рукой сняло.
По комнате шлепают босые ноги. Это Аграфена. Вот она поправляет занавеску, подходит к дивану и садится. Гладит рукой волосы Марьи, Сережа, напрягая слух, ловит горькие и обидные слова:
— Эх, дурочка, счастье свое упустила. Оно не на колесах, само не приедет.
— Не пришел он, мама.
— Мужик он аль нет? Ну выпил, сон одолел. А ты сама, под бочок, небось горячая, жар бабий лед плавит. Мужики что, — вздыхает она, — сама не прилюбишь — не поймут. Степан-то какой был ненастырный. Взяла. Выбрала момент и взяла. Ночью в половню прибежала… Эх, девки, девки… гордость вас сейчас губит, гордость… А теперь счастливая — мой Степан, до кровинки мой, и никому не отдам. А вот ты — в руках, и не можешь.
— Да я…
— Эх, девки, девки… где еще найдешь такого порядочного; все норовят испортить, а замуж за кума Прохора.
Шлепают босые ноги. Сережа сжимает губы и чувствует, как проваливается в пропасть. Сон одолевает его.
16
Садыя вспоминает прошлогоднее лето, когда она ездила с Маратом в Набережные Челны, к своим. Мальчишка-рыбак С удочкой, в трусиках и спортивной куртке. Стройная фигура, четкая линия ног. Она думала, что это ее Марат, но оказался совсем другой мальчик, очень симпатичный, и, как она узнала потом, из детдома.
Запомнилось выражение его лица — он был смешной мальчишка: когда не ловилась рыба, он сердился; когда сердился, левая бровь его вздрагивала, а щеки надувались; при этом лицо принимало комический вид, он заикался, поэтому растягивал слова. Садыя с ним подружилась и поразилась его детскому остроумию. «Когда плохо, не смотри под ноги». Однажды она услышала от него фразу, которую запомнила навсегда: он не говорил «плохая книга», а «вредная, от нее болят глаза».
Марат перехватил манеру мальчика из детдома.
«Вредная, от нее болят глаза», — говорил, он если книга была неинтересная.
Читая книгу, которую дал Панкратов, Садыя хотела сказать: «Вредная…» Ей хотелось спорить с автором.
Она согласна, что суть литературы — мышление, но не просто мышление… а нечто большее, производное от сердца, разума и гражданской совести. Да-да… И нельзя спекулировать на современности. Если ты не художник — пиши публицистику; не публицист — берись за токарное дело. Но ремесленников ни на каком производстве не любят.