Варлам Шаламов - Четвертая Вологда
Отец что-то думает и выносит решение в своем энергическом стиле:
– Надо сходить к дяде Коле.
Дядя Коля – старший брат матери, единственный ее родственник, с которым у отца хорошие отношения. Дядя Коля – чиновник Казенной палаты. У него свой дом двухэтажный. Жена его давно умерла, а жена, которая жила с ним без венца, – хозяйка местной типографии, тоже приятельница отца. Она умерла первой, и отец служил панихиду на ее могиле.
Дядя Коля одинок в большом новом двухэтажном доме. Оба этажа – в стеллажах действительно большой библиотеки тысячи на две, а то и на три тысячи названий. Дядя Коля выписывает много журналов самых передовых, ведет дневники – каллиграфическим почерком, сочиняет сатирические стихи, обличающие местное начальство.
Мать показывала мне дяди Колину эпиграмму на очередного губернатора.
Когда подобострастнольстивые устаЕму лизали жопус чувством наслажденья,А у него была всяжопа нечиста,То это, господа, достойно удивленья.
Эта эпиграмма закончила служебную карьеру дяди. Тогдашний «самиздат» работал достаточно проворно и с хорошей отдачей.
Мать показывала мне несколько дядиных поэм и в более приличном, несколько мечтательном и вполне самокритичном роде.
Хранил от всех их много летЗатем, что не был я поэт.
Не только любителем литературы, дядя был и квалифицированным судьей тоже.
– Вот Андерсен.
– Это все я читал.
– Ну, лишний раз прочтешь, – миролюбиво сказал отец.
– А Канта?
– Да! Вот стоит у вас «Критика чистого разума».
– Это тебе еще рано, – сказал отец.
– Видите, какие проблемы, – сказал дядя Коля неуверенно.
– Ну, вот что, Николай Александрович, – сказал отец, поднимаясь уходить. – Я зачем к вам – жизнь есть жизнь. Оставьте вашу библиотеку Варламу.
– Охотно, – сказал дядя Коля с улыбкой. – Можешь считать себя наследником моей библиотеки.
Меня покоробило от бесцеремонности отца. Но разговор был весь в его стиле.
Случилось так, что Галя – красавица и скромница – скоропалительно вышла замуж вовсе не в ту семью, о которой думал отец, – за сына местного жандармского офицера. Муж ее дослужился до штабс-капитана, был ранен и отсиживался в Вологде.
Молодые искали квартиру, и дядя Коля предложил отцу поселить их у себя. В ту же зиму дядя Коля умер от инсульта, а муж сестры продал все книги букинистам, кроме томов энциклопедий Брокгауза и Граната. У дяди было несколько словарей, которые сестра и муж сожгли зимой, не заботясь о покупке дров.
Это потрясло отца, и он проклял дочь. Разумеется, тут дело не в продаже букинистам, не в краже, а именно в сожжении, в физическом участии дочери в таком варварском акте.
С этого часа и до самой смерти Галя в Вологду не являлась. И никакие материнские мольбы не могли изменить отцовского решения.
Это был тот самый муж, который выдавал Гале рубль в день на хозяйство в течение нескольких лет, пока она не бросила его и не уехала в Сухум со своим вторым мужем.
Старший сын Валерий был человек, раздавленный отцом, – первое из его многочисленных семейных разочарований. Любитель-художник, вернее, рисовальщик, достигший немалой искусности в выпиливании по дереву по готовым рисункам. Эти рисунки, к позору брата, украшали его стену в братской комнате (проходной).
В юности отец дал ему возможность съездить в Третьяковку, к передвижникам, конечно, ибо другой живописи для отца не существовало.
Визит этот краткий не дал желаемого результата. Вообще отец практиковал своеобразный педагогический прием: любого знакомить с любым искусством – хоть с эстрадой, хоть с цирком, с модерновыми стихами и Четьи-Минеями, с живописью и философией, с животноводством и огородничеством, охотой и плаваньем.
Получив этот первичный толчок, сын, по мысли отца-творца, должен откликнуться и в унисон тому толчку, который дан, зазвучать сам.
Так и меня он водил то в церковь, где служил сам, то на бумажную фабрику, то в синагогу.
То заставлял участвовать в каком-то детском спектакле. Влечения лицедействовать в пять лет я не получил, но впоследствии не один год был связан с литературно-драматическим кружком школы и через этот кружок – с городским театром.
Для первого моего посещения театра отец сам выбрал пьесу – было это в восемнадцатом году. Пьеса и автор были выбраны умело – «Эрнани» Виктора Гюго. Умело выбран был и актер Россов, восьмидесятилетний старец, игравший двадцатилетнего короля Карла.
Впечатление было ошеломляющим. С театральным правом на возраст я соглашаюсь всю жизнь.
Следующий спектакль, на который мне были куплены билеты, были «Разбойники» Шиллера, где Россов играл Франца.
А затем последовало бесконечное количество показанных в Вологде в те годы спектаклей.
В Вологодском театре я даже жалованье получал, как статист, один какой-то сезон в бумажных миллионах. Театр полюбил, но актером не стал.
Тогда была мода на диспуты, на обсуждение репертуара.
Борис Глаголин там ставил и играл ряд сезонов. Кончался спектакль, Глаголин выходил на сцену, не разгримировываясь, и начиналось обсуждение спектакля.
Актера из меня не получилось, даже для школьной драмы. Но любовь к театру я сохранил.
Театральные кружковые дела давали мне официальную возможность поздно приходить домой. Матери было запрещено расспрашивать что-либо о проведенной ночи. И мать обычно говорила, отпирая дверь и зажигая лампу: «На шестке там стоит суп – ешь».
Этой вольной жизнью пользовался не только я – десятилетний мальчик, но и мои старшие братья и сестры.
За чтением детей следили, но по каким-то старым, давно установленным правилам, которые никто из старших детей и не думал нарушать и которые внезапно выплыли в самом моем раннем детстве.
Так выяснилось, что мне можно читать – кроме школьного чтения – Уэллса, Майн Рида, Жюль Верна, Густава Эмара, Киплинга «Маугли», Виктора Гюго. Стендаля, Анатоля Франса я прочел много позже.
В индексах запрещенной литературы числились почему-то Александр Дюма, Жаколио, Луи Буссенар, капитан Марриэт и особенно Конан Дойль. Почему такая жестокая дискриминация постигла Александра Дюма с Конан Дойлем – я не знаю.
Александра Дюма я ввел в наш дом всем девяностопятитомным изданием сразу – из новой библиотеки, составленной из конфискованных книг помещичьих усадеб. Штампов я уже не помню. Штампы были, их не вырезали, а просто ставили новый: «Рабочая библиотека г. Вологды». Все эти тома, их было очень много, были переплетены в веселенькие ситцевые переплеты.
А с Конан Дойлем случилась такая поучительная история. Я как-то открыл чулан – он был под лестницей – и вытащил из-под пыльного хлама бумажный, выгоревший на солнце полуистлевший клад. Это были приключения Шерлока Холмса, неразрезанной пачкой, хранящей следы веревки. Я понял, что это приложение к сойкинскому журналу «Природа и люди», который выписывали моему старшему брату несколько лет.
Отец отобрал приложения и запер в чулан, судя по истлевшей бумаге, несколько лет назад.
Я, конечно, прочел это чудное чтиво. А потом уж из библиотеки достал и другие романы Конан Дойля вроде «Затерянного мира», «Похождений бригадира Жерара».
Конечно, чтение и знание – разные вещи. Но ни на какое земное счастье не променяю ощущения жажды чтения, которое нельзя насытить никаким количеством книг, страниц и слов, это сладостное чувство еще не прочтенной хорошей книги. Я глубоко понимаю людей, которые не хотят слушать даже беглого изложения сюжета принесенной, врученной, но еще не прочитанной книги.
Сам я прочел бесчисленное количество книг в любом порядке и давно. Научился разбираться – интересная книга или нет. Я не считаю свой метод познания мира идеальным, но даже в университете не научился отделять полезное от чтения вообще.
Уэллс, Жюль Верн, Майн Рид, Фенимор Купер – суховатое чтиво, вовсе недостаточное, чтобы залить просыпающуюся жажду чтения. Все эти авторы и в подметки не годятся Александру Дюма – романисту, и Киплингу, Джеку Лондону.
Жуковский, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Достоевский – все это школьное чтение, и на него нет эмбарго.
Катастрофа, которую потерпел отец в обучении своего сына Сергея, исключенного из гимназии за неуспеваемость, подействовала на отца самым угнетающим образом.
Третьего сына – меня – отец готовить в школу не стал и бросил мое обучение на руки матери.
Мать, вместе со своими обязанностями кухарки, поварихи и скотницы, стала меня готовить к школе. Никаких игрушек. Только кубики с буквами.
Быстро выяснилось, что у меня хорошие способности и что меня могут принять раньше на год – то есть семи лет.
Отец при известии о таком успехе приободрился и велел обучать меня по самой лучшей, самой модной, самой прогрессивной, самой современной «Новой азбуке» Льва Толстого.
Выяснилось, что педагогические способности графа ко мне нельзя применить, ибо мне не нужна «Новая азбука», я читаю с трех лет и пишу печатными буквами с этого же возраста, без помощи прогрессивной азбуки. На учебнике «Новая азбука» я написал несколько слов и цифр печатными буквами, мать обвела их чернилами и строгой своей учительской профессиональной рукой написала дату. Эта «Новая азбука» долго хранилась у матери и сожжена лишь во вторую мировую войну – в моем архиве.