Юрий Бондарев - Тишина
Эльга Борисовна заплакала, по-детски закрыв узенькими ладонями лицо.
— Простите, Сережа, простите! Федя, прошу тебя, не кричи, — умоляюще, сквозь слезы попросила она, поднялась, плотнее закрыла дверь, постояла у двери, вытирая глаза, стараясь через силу улыбнуться Сергею: — У нас Быков, когда поругается на кухне, то всегда кричит: «Я тебя посажу!» Странно как-то… Ведь коммерческий директор большой фабрики… Все же он был майор, воевал…
— Быков? — проговорил Сергей. — Какой он майор! Заведующий складом в Германии. Возле складов не воюют!
— Эля! — вскрикнул Мукомолов. — Не переводи разговор, мне нечего бояться. Я пуганый воробей, старый, поживший пес. Я хочу знать. Я хочу спросить у Сергея Николаевича. Он был другом моего сына, и я спрашиваю его как сына, да, да… Сережа, как вы думаете, знал ли это Сталин?
— Не знаю, — ответил Сергей.
Мукомолов, сконфуженный, пробормотал как бы про себя: «Да, да», — ткнул недокуренную папиросу в пепельницу на столе, в несколько глотков жадно допил, будто утоляя жажду, остывший чай и после молчания, набивая гильзы табаком, снова пробормотал: «Непонятно это, да, да». Эльга Борисовна по-прежнему гладила, теребила уголок скатерти, синие жилки выделялись на ее маленькой руке. Сергей взглянул на грустное лицо Мукомолова, спросил:
— Вы не договорили, Федор Феодосьевич?
Мукомолов в задумчивости не отводил глаз от коробки с табаком, ноздри широкого носа раздувались.
— Ваше поколение было прекрасно и благородно воспитано. Вы ни в чем не сомневались, вы верили — и это отлично. Ваши прекрасные школьные учителя вас прекрасно воспитали. — Мукомолов покашлял, нервно подергал бородку. — Странно… Странно и страшно получилось… Дети умерли, погибли в бою, в плену, а родители живут… Это непонятная, чудовищная несправедливость — старшее поколение не должно переживать молодое, никогда!..
9
Час спустя Сергей лежал на диване в своей комнате, потушив свет, — был лимит на электроэнергию. Топилась на ночь голландка.
Разнеженная теплом кошка дремала возле постреливающей печи, спокойно вытянувшись, мурлыкая. Котята, вылизанные ее языком, с мокрой шерсткой, жалобно пищали, искали ее открытый мягкий живот, нажимали лапами вокруг сосков.
Сергей взял одного из котят, влажного, теплого, растопырившего лапы; пустил его себе на грудь; существо это беспомощно зашевелилось, дрожа слепой мордочкой, оскальзываясь лапами, заползло к горлу, тоненько пища, тыкалось дрожаще-нежно мокрым носом в шею, подбородок Сергея.
Он погладил его по шершаво-слипшейся спине.
— Дурак ты, дурак.
В слоистых потемках однотонно щелкали костяшки отцовских счетов в соседней комнате.
Сергей, лаская, гладил котенка, и было ему неспокойно, грустно, как не было с тех пор, как он вернулся. Лежа на спине, он вспоминал встречу с капитаном Уваровым в «Астории», Нину, вечер у Мукомоловых — и чувствовал, что был растерян и не хватало ему ясности и простоты; не было того, что представлялось месяц назад в гремящем прокуренном вагоне, мчавшемся домой, чего ожидал и хотел он.
— Ну что пищишь, дурак ты, дурак? — шепотом сказал Сергей и положил в коробку растопырившего лапы котенка.
Вечерняя тишина стояла в квартире. Розовое пятно — отсвет печи — суживалось и расширялось на стене, еле слышно щелкали в тишине счеты, шуршала бумага, и будто сквозь теплую толщину слабо пробивалась едва уловимая музыка — то ли радио, то ли заводил кто-то патефон. Константин?.. Он дома?
«Жить как Константин? — спрашивал себя Сергей. — А что потом? А дальше как? А завтра, а через, год? Да что задавать вопросы? Видно будет… Все будет видно… Главное, я дома… Но почему именно мне повезло, Константину, двум из школы — случайность?»
Звонок в прихожей. Три раза. Движение в глубине квартиры, шаги в коридоре, туго бухнула замерзшая дверь, голоса. Опять бухнула дверь, зазвенев пружиной. Тишина. Щелкнул выключатель, вкрадчиво постучали — и голос:
— Сергей Николаевич!
— Войдите! — Сергей скинул ноги с дивана.
Желтая полоса света из коридора легла на пол комнаты. В дверь протиснулась освещенная сзади фигура Быкова, голос сытый, как после обеда, он еще жевал что-то.
— Темнотища-то, ба-атюшки! Вам письмо или повесточка, шут разберет. Что же свет не зажигаете? Экономите?
— Давайте сюда, — сказал Сергей грубовато и при свете из коридора прочитал — это была повестка из милиции, уведомляющая его явиться завтра в одиннадцать часов утра к майору Стрешнекову. — Вы мне что-то хотите сказать? — спросил он Быкова, заглядывающего умиленно-ласково в коробку с котятами.
— К счастью, говорят, котята-то. Одного бы у вас взял, — сказал Быков. — Люблю малышей, даже детеныши безобразного бегемота — прелесть симпатичны. Видели? Я в Лейпцигском зоопарке видел.
— Слушайте, милый Петр Иванович, это вы, кажется, грозитесь тут пересажать всю квартиру? — Сергей посмотрел на него с неприязнью. — Вы? Интересно, как вы это сможете сделать?
Быков возмущенно выпрямил свое короткое, плотное тело.
— Глупости, какие глупости люди собирают! Я понимаю, я погорячился, ваш отец погорячился, но зачем глупости собирать? Вы меня еще не знаете, Сергей Николаевич, что ж, вы до войны вот как этот котенок были. Поживем — притремся, делить нам нечего. Нечего нам делить, да. В одной квартире.
— Будьте любезны… — сказал Сергей сдержанно. — Будьте любезны, прикройте дверь с другой стороны.
— Кто там у тебя? — послышался голос отца из соседней комнаты.
— Напрасно вы, напрасно. Покойной ночи, Сергей Николаевич, — заспешил, с озабоченностью наклоняя голову, Быков, затем деликатно закрыл дверь; заглохли шаги в коридоре.
Сергей при свете печи вторично прочитал веющую морозной улицей повестку.
В другой комнате загремел отодвигаемый стул, зашмыгали тапочки.
— С кем ты разговаривал? — спросил отец на пороге, устало снимая очки. — Кто заходил? Можно с тобой посидеть? Мы с тобой почти не видимся, сын.
— Заходил Быков. Передал повестку.
— Какую повестку? Опять в военкомат?
— Нет. Меня вызывают в милицию. Тебя это пугает?
— Но зачем в милицию?
— Вчера я ударил одну сволочь.
— Был пьян?
— Нет.
— Бить по физиономии — не так уж действенно, сын.
— Ты так думаешь? — усмехнулся Сергей.
Отец протер очки, спрятал их в карман пижамы, движения были спокойно-заученными, а глаза близоруко и утомленно приглядывались к полутемноте в комнате, озаренной гудящими вихрями огня в голландке. И все это раздражало Сергея своей добротой, домашностью, какой-то слабостью даже, которую он не хотел видеть в отце; и, не в силах подавить возникшее раздражение, Сергей заговорил неожиданно для себя:
— Вот ты, старый коммунист, даже старый чекист, скажи: почему ты терпишь Быкова? Не думал ли ты, что мы даем всяким хмырям взятки, именно взятки, чтобы они не беспокоили нас, — улыбаемся им, молчим, здороваемся, хотя знаем все? Так, что ли?
— Почему ты о Быкове?
— Ты знаешь, что он орет на кухне? Он что, пугает вас всех — и вы лапки кверху?
— Его не подведешь под статью Уголовного кодекса, Сергей. Он никого не убил, — ответил, опираясь на колени локтями, отец. — К сожалению, бывают вещи труднодоказуемые, сын. В августе сорок первого года я выводил полк из окружения, и мой растяпа политрук потерял сейф с партийными документами. Политрук погиб, а я едва не поплатился партбилетом. И хожу с выговором до сих пор. И ничего не сделаешь. Вот так, сын, не было четких доказательств. Не было. И ответил я как комиссар полка. А пятно трудно смыть.
— Что же тогда делать? — спросил Сергей вызывающе. — Терпеть, молчать? Так? Не-ет! Лучше ходить с выговорами! Может быть, ты вину политрука тоже по доброте душевной взял на себя? Ты что — добр ко всем?
— Во-первых, Сережа, на мертвых свалить легко. Во-вторых, я не советую тебе связываться необдуманно, — Николай Григорьевич неуверенно коснулся ладонью колена Сергея. — Только терпение и факты. Мерзавцев надо уничтожать фактами, доказательствами, а не эмоциями. Эмоции не докажут состава преступления. У тебя есть какие-нибудь доказательства против того, кого ты ударил?
— Доказательства для военного трибунала.
— А свидетели есть у тебя, сын?
— Только один свидетель — это я…
— Тогда этот человек может обвинить тебя в клевете. И легко привлечь тебя к суду за физическое оскорбление, за хулиганство. Здесь закон оборачивается против тебя.
Сергей встал, раздраженный.
— Ты, кажется, трусишь? Или чересчур осторожничаешь?
Отец тоже встал, сожалеюще-печально взглянул в лицо Сергея, сказал вполголоса:
— После смерти матери мне уже ничего не страшно. Страшно только за тебя. И то после того, как ты вернулся и живешь непонятной мне жизнью.