Михаил Стельмах - Повести о детстве: Гуси-лебеди летят. Щедрый вечер
— А у нашего деда Революция хорошего коня забрала, а взамен плохого дала.
— Потому что так надо было, — говорю я словами дяди Себастьяна, и девушка соглашается со мной, а дальше вспоминает, что мне пора рвать ягоды.
— Хочешь я тебя к самой лучшей черешне поведу? Ее тетя Василина зовет «песней».
— Почему же она ее так зовет?
— Потому что эти черешни очень хорошие, и на них дольше всего держится роса, как на тетиных песнях слезы.
Мы оба грустнеем, молча перелезаем через изгородь и травами, что бархатятся и бархатятся, идем к той черешне, которая дольше всего держит росы. Она, высокая и кудрявая, только несколько шагов отошла от леса и колышет в себе солнце, на ее ветвях красуются не отдельные ягоды, а целые веночки. Вот несколько таких веночков я принесу Марьяне вместо сережек.
— Лезь, — говорит мне Люба.
— Может, и тебя подсадить?
— Не надо, я буду землянику собирать. Насушим ее на зиму, так и простуда будет не страшна.
Девушка согнулась, выискивая в траве землянику, а я полез на черешню. Рвать ягоды на таком дереве — любота: потянешь веночек к себе — и в руке смеются рисованными щечками отборные черешни… Я и поныне, вспоминая деревья своего детства, думаю, что мало, ой как мало наши садоводы и селекционеры исследовали богатые сокровища природы и народной селекции…
Спустя какое-то время ко мне долетела песня про цвет-расцвет и о той любви, которую разбили враги. А когда отпечалилась песня, кто-то под корни деревьям, а дальше и на травы бросил такого веселья, что у меня и на черешне заплясали ноги. Я поднялся вверх, чтобы разглядеть, что делается внизу. В лесу, напевая себе, на солнечном кружочке извивалась в танце маленькая девичья фигура, ей, видно, никак не хотелось отходить от солнечного круга, подсвечивающего веселые босые ножки, и Люба кружилась и кружилась на нем, пока не упала на землю.
— Вот мы так собираем землянику на зиму!? — крикнул я с самой верхушки.
Девочка, как ошпаренная, вскочила на ноги, еще раз крутнулась вокруг себя, показала мне язык, засмеялась и крикнула:
— Не будь шкваркой!
— А ты не болтай!
— О, нашел болтунью! — засмеялась Люба. — Иди-ка лучше сюда.
— Зачем?
— Поможешь раздуть огонь.
— А зачем он тебе?
— Надо!
Я слез с черешни и пошел к шалашу. Недалеко от него на лесной пропаленной заплатке чернели угли и огарки. Люба, уже припав к земле, так дула на них, что из глаз текли слезы, но ее старания были напрасными.
— Подожди, девка, не вороши весь пепел. Вот мы поищем живой уголек. — Я палочкой расшевелил погасший костер и нашел, на радость Любе, уголек, на краю которого еще держалась точка огня. К нему мы приложили сухой берест, подули попеременно, берест затрещал, задымил и загорелся. Теперь уж нетрудно было разжечь костер.
— Вот мы и кулеша наварим, — Люба побежала в курень, вынесла оттуда котелок, таганок и мешочек с пшеном, в котором еще роскошествовал кусок старого сала.
— И ты умеешь кулеш варить? — удивился я.
— Да почему не умею, вот увидишь, какой будет вкусный, когда толченным салом заправлю…
И действительно, кулеш ее удался на славу. Усевшись на землю, мы ели его прямо из котелка, я нахваливал кухарку, а она стыдливо и радостно отмахивалась смуглой рукой, в которой держала зачерствевший житняк.
— И что тут такого: кулеш как кулеш! Вот борщ сварить — это дело более трудное.
— А ты умеешь?
— Со щавеля умею, а со свеклой и фасолью еще нет… А ты когда-нибудь белую трясогузку видел?
— Голубую видел, а белую — нет.
— А барсука?
— Тоже нет.
— А я видела несколько раз, нора его недалеко, и он вечерами высовывается из нее. Вылезет, постоит, послушает что делается вокруг, а потом начинает охотиться. Осенью он приходит в наш загон лакомиться яблоками.
Мы побежали посмотреть на барсучью нору, а потом Люба повела меня к кислице, где жила белая трясогузка.
Неразумная птица свила совсем низко гнездо и теперь сидела в нем на яйцах. Гнездо ее было такое маленькое, что весь хвостик трясогузки свисал над ним. Услышав шаги, птица повернула головку к нам, притаилась, а в ее крохотном черном глазу мелькнул страх. Мы подошли к самому дереву, но трясогузка не бросила свое гнездышко.
— Пойдем, Михайлик, — тихонько сказала Люба. — Пусть не смущается она. Я тебе еще покажу источник, пробившийся прямо из дуплистого пня…
Я и оглянуться не успел, как вечер осел на леса и начал укладывать на ночь цветы, из них то тут, то там свисали сонные бабочки. Мне не хотелось так быстро прощаться с Любой, которая успела нарвать и земляники, и щавеля, и венок сплела и себе, и своей подруге.
— Приезжай, Миша, и книгу хорошую привози, — попросила, прощаясь, девочка, в голосе ее звенела грусть. — Лошадь будет пастись, а мы что-то читать, и снова черешен нарвешь, не жалко доброму человеку.
— Тебе не страшно одной оставаться?
— Немного страшновато, — обвела взглядом леса. — Но вот-вот придет тетя Василиса или папа. А сейчас я в курень заберусь, чтобы никто, даже барсук, не видел меня, — повела длинными черными бровками, а над ними жалостно задрожали две печальные оборочки морщин.
Она провела меня за изгородь, еще и рукой махнула, когда я вскочил на лошадь. Проехав немного, я оглянулся. Люба уже стояла возле шалаша и провожала меня глазами. А в это время от дороги славно-славно отозвалась песня, и девочка радостно бросилась ей навстречу. Из-за деревьев, напевая, появилась стройная женская фигура, вот она протянула руки, и в них с разгона влетела Люба… А дальше меня уже догоняли два голоса, сокрушались над судьбой соловья, который не нашел счастья ни в лесу на орехе, ни в долине на калине…
Дома все похвалили меня за хорошие черешни, бабушка назвала своего внука «нашим кормильцем», а дедушка сказал, что мои волосы пахнут земляникой, а завтра, пожалуй, запахнут рекой.
— А почему рекой?
— Потому что завтра я пойду ловить рыбу, так, может, и ты присоединишься ко мне?
— Таки соглашусь! — радостно воскликнул я.
— Вот и порядок. Только подниму тебя рано-рано, когда еще черти на кулачках не бьются.
— Деда, а как это черти дерутся на кулачках?
— Так же, считай, как и люди. Только нечисть от пинка летит дальше и земля дрожит под ней, — даже не улыбаясь, объясняет дед.
— Ой, молчи, старый греховодник. Чему учит ребенка против святого воскресенья? — укоризненно говорит бабушка, которая никогда черта не назовет своим именем, а только — Игнатом-безпятым или тем, кто в плотине сидит.
— А что тут такого? Ему все надо знать.
— Деду, а чем будем ловить рыбу?
— Саком. Я знаю одно место угриное…
— А щуки там будут?
— И щуки, и караси, и лини будут, — ласково говорит дед, и хорошо-хорошо становится мне на душе от его слов, а к глазам приближается и Медвежья долина с речушкой, куда я еще не заходил рыбачить со своим продырявленным решетом. Дед говорит, что там когда-то водилось рыбы тьма-тьмущая. Косари, бывало, захотят ухи на обед, так недолго думая пускают в дело рубашки: завяжут рукава, воротник — и в реку. Наловят так рыбки — и тагануют себе на берегу. А в вентери набивалось того карася чуть ли не до горловины, да все такого, словно он из золота вышел. А теперь даже со снастью надо целый день хлюпаться, чтобы наловить какой-нибудь мелюзги.
Мы выходим с дедом во двор, осматриваем небольшой сак, на котором предусмотрительно висит сумка, осматриваем длинный бовт, которым будет орудовать дедушка. Хоть бы скорее уходила эта ночь!
— День завтра будет как золото, — смотрит на звезды дедушка и идет со мной к воротам.
— Откуда вы знаете?
— Зори предвещают, — и снова какая-то тайна слышится мне в дедовых словах.
Сразу же за нашей улицей стоят, как Дунай, молодые конопли и подсолнухи, за ними темно показалась церквушка, еще дальше, у самого неба, кричит коростель, а в небе сверкает Воз. Он бы совсем был похож на обычный земной воз, если бы кто-нибудь нацепил на него колеса, хотя бы сделанные дедушкой. Притихнув у ворот и присматриваясь к семи звездам, я неожиданно говорю об этом дедушке, а он в удивлении прикладывает руку к седым каракулям усов и, собрав на лбу густые морщины, начинает смеяться:
— Вот додумался! Никто не повесит там колеса, потому что в небе нет каретников.
Теперь я удивляюсь, ибо знаю, что тележные мастера есть в каждом селе: и в Кусековцах, и в Литинце, и в Зиновьенцах, и в Вербце, и в Березце, и в Майданах, и в Руднях, и в Гутах, и в тех Тесах, которые встречает и провожают вас выводками мелкоты, потому что здесь семья не считается семьей, если в ней нет шестеро детей. А так как здесь в семьях водится не только по шесть, но и по шестнадцать детей, то у нас еще до сих пор Тесы называют Китаем.
— А почему, деда, в небе нет каретников?