Фаина Оржеховская - Всего лишь несколько лет…
Мороз был сильный, люди приплясывали на одном месте, широко размахивая руками в рукавицах и варежках. Старушка велела Маше зайти в парадное погреться. Но Маше было совестно сдаваться так рано: прошло всего лишь пятнадцать минут.
Вскоре старушка опять сказала:
— Да иди хоть побегай, ишь посинела вся!
Маша заколебалась:
— А вы не уйдете?
— Куда ж мне деться?
— От горе! — сказала женщина с судками, стоявшая впереди. — Пальтишко-то на рыбьем меху. Иди уж, я помню.
Маша перебежала через мостовую. На противоположной стороне в парадном большого дома было центральное отопление. Она сняла варежки, потерла нос и лоб и уже охватила горячий радиатор всеми пальцами, как вдруг страшная мысль заставила ее отскочить и стрелой выбежать на улицу. И вовремя! Так как многие из очереди ушли, оставшиеся предложили переписать свои номера, чтобы отсеять тех, кто отлучился. К такому способу в очередях прибегали нередко, и это считалось в порядке вещей: всякий знал, что усложнение препятствий необходимо, раз так трудна цель. Побеждают наиболее выносливые!
Кое-кто протестовал: ведь магазин не скоро откроется, ведь жалко ушедших — не гулять ушли. Но протесты потонули в общем шуме.
Старушка махала руками: сюда, сюда! Маша только успела стать на свое место. Теперь ее номер был тридцать второй. На четырнадцать человек она приблизилась к цели.
Она решила не уходить больше. Но через минуту женщина с судками сказала:
— А вдруг у самой двери велят руки показать?
— Не может быть! — ужаснулась Маша.
— Мы-то скажем. А придраться могут. Знаешь, какие злые стали?
— Напрасно, девушка, вы себя выделяете, — вмешался человек в новых белых бурках, — это не годится. Не демократично.
Маше польстила «девушка», но сам говоривший был противен. Она отвернулась.
А вокруг возникали и обрывались разговоры.
— …и всего-то пять человек передо мной, а он кричит: «Касса!» У меня сердце оборвалось. Все. Ну, и не стала стоять.
— Лимит, ничего не поделаешь, — сказал человек в бурках.
Но разговоры о еде многим опротивели.
— Вот вы говорите: правда, — раздался голос женщины, — а вы послушайте, что она ему написала. Прямо на фронт. «Не люблю тебя больше. И ты меня забудь».
— Убить мало мерзавку!
— А что ей: лгать, что ли?
— Молчать надо.
— Для солдата молчание — хуже всего.
— Ой! Кажется, открыли! — закричал кто-то.
— Ну да, раньше времени откроют, как же!
— А что ей молчать? Все равно догадался бы.
Маша волновалась. Ей казалось, не надо было говорить здесь о горе солдата. И женщины, становясь на его сторону, по-настоящему его не жалели: Это была тема для разговора, и только.
— Никого теперь не пропишут, хоть убейся!
— Тогда поезжайте в Орск.
— Там совсем умрешь.
Снова толпились кучками. И неожиданно в наступившей ненадолго тишине раздалось откуда-то слева:
Мы пьем из чаши бытияС закрытыми очами,Златые омочив краяСвоими же слезами.
Читал человек неопределенного возраста, в очках, с байковым одеялом на плечах, слишком толстым, чтобы называться пледом. Он читал нараспев с чувством, глядя в одну точку, и внезапно остановил глаза на юноше, который раньше писал цифры на протянутых ладонях. Тот слушал, смущенно оглядываясь на очередь, как бы извиняясь перед нею за внимание к вещам, столь далеким от жизни.
— А ведь правда. Как подумаешь…
— Картофельное пюре, — зашептали совсем рядом, — если намазать на хлеб, дольше сыта будешь. И вкусно как!
— Тихо! Не мешайте слушать.
Тогда мы видим, что пустаБыла златая чаша,Что в ней напиток был — мечта,И что она — не наша!
— Выбрал время стихи читать! С ума сошли люди.
Вдруг словно ветер пробежал по ряду и всколыхнул всех. Очередь стала двигаться назад. Маша вздрогнула от резкого крика:
— Да тише вы! Что-то выбросили!
И сразу внимание к чужой судьбе и к прекрасным стихам словно сдуло этим странным словом, презрительным и для всех понятным.
Его уже повторяла вся очередь. Только человек, читавший стихи, стоял неподвижно, закутавшись плотнее в одеяло, и смотрел вдаль. Теперь уже было видно, что он старик.
— Дай-то бог, — сказала очередница сорок седьмая, ставшая теперь тридцать третьей. — Говорят, колбаса. Может, достанется.
Закрепив свое место, Маша побежала вперед — посмотреть, как двигается очередь. Все говорили разом. Стоявшие у магазина выстроились в цепочку, крепко держась друг за друга, чтобы никто посторонний не протиснулся. Маша вспомнила игру: «Гуси-гуси, до дому!» И то, что эти взрослые люди, с одинаково напряженными лицами, совершенно серьезно повторяли движения той игры, как будто все разом впали в детство, на какую-то минуту даже испугало Машу. Она медленно привыкала к переменам и на многое смотрела со стороны.
Уже впустили вторую партию покупателей. Из магазина вышла женщина в большом платке, вся красная, словно распаренная. Ее окружили; опять послышалось гоготанье, как в детской сказке, где гуси спрашивают: «Чего-чего, пани?» А пани отвечает: «Волк за горой».
— Чего-чего она? — волновались в толпе. — Что она сказала?
— Не отпускают больше.
— Все! — погребально заключил кто-то.
Этому нельзя было поверить. Очередь не расходилась, бурлила. Человек в белых бурках, который раньше говорил: «Лимит, ничего не поделаешь», кричал: «Заведующего сюда!» Но цепочка ослабела; и так как решили еще ждать, то возобновились и разговоры.
— …как я их всех ненавижу, если бы вы знали!
Женщина в толпе застенчиво рассказывала:
— …и всюду он со мной ходил: и гулять, и в кино.
Она говорила о сыне в прошедшем времени, и в очереди боялись спросить, получает ли она письма. Маша поняла это по собственному страху. Возможно, что мать фронтовика почувствовала этот общий страх за нее. Она сказала:
— Только сегодня письмо было. Только сегодня.
«А пока письмо шло…» Это была общая мысль, и она передалась Маше.
И тут старик, который недавно читал стих Лермонтова, человек не от мира сего, ни разу не вступивший в общий разговор, сказал, приблизившись к матери солдата:
— И снова будет он ходить с вами всюду. И радовать вас. Я прожил много лет, и ни разу предчувствие меня не обмануло.
— Спасибо, — ответила женщина.
Глава третья
КАК ПОБЕЖДАЮТ ГОЛОД
Все это вспомнилось Маше, когда она проснулась глубокой ночью. И многое другое: холод в магазине, посиневшее лицо кассирши, свое волнение, когда подходила к прилавку. Колбасы не хватило: получила только двести граммов, последние обрезки. Но стоявшие позади завистливо роптали.
На улице подошла мешочница с буханкой черного хлеба. Назвала такую цену, что Маша в испуге отшатнулась. Но теперь в темноте ее преследовало видение: горбушка свежего ржаного хлеба с пористым срезом.
Маша по опыту знала, что этому не следует поддаваться: боялась подступающей тошноты и слабости, но все, кроме еды, было неинтересно и не стоило того, чтобы думать об этом, тратить на это силы.
Было, вероятно, около трех. В одном из окон напротив мигала коптилка. Электричество еще не включали.
Катя работала в ночной смене. Когда она вернется, они будут пить чай с этой самой колбасой и мерзлой морковкой. Мерзлая — значит, сладкая. С кипятком совсем не плохо.
…Град Китеж… Это на уроке рассказывали. Легенда о том, как при вражеском нашествии целый город, со всеми зданиями и людьми скрылся на дне озера и остался невидимым. Лишь изредка из водяной глуби раздавался легкий звон: это напоминал о себе чудом спасенный город. Так и прежняя жизнь Маши, ее детство — затонуло. И лишь иногда, словно звон из глубины, поднималось далекое воспоминание.
Музыкой она теперь не занималась. Слишком разительна была наступившая перемена, ничего нельзя было продолжать в этой новой, жестокой жизни. Правда, после того как пришла весть о разгроме немцев под Москвой, Маша однажды услыхала звон своего Китежа: по радио передавали «Патетическую сонату», первую часть, и Маша прослушала ее полностью, оторвавшись от уроков. Но потом снова поглотила ее повседневность.
…На стене тикали ходики, где-то хлопнула дверь, ребенок в соседней комнате попросил пить. И, точно в ответ на этот надтреснутый звук, застонала во сне Варя. В углу заскреблась мышь… В этих ночных звуках было что-то отвлекающее. Судорожно вздохнув, Маша стала прислушиваться. И вдруг что-то тоненько-тоненько зазвенело. В этом звоне был правильный ритм, в котором без остатка укладывались все звуки: и мышиная возня, и тиканье часов, и повторный оклик ребенка: «Мама, пить!» Но ритм был определенный, очень знакомый — так был построен «Экосез» Бетховена, последняя пьеса, которую Маша разучивала до войны.