Валентин Катаев - Зимний ветер
– А по-моему, вы не фея революции, а, скорее, так сказать, нечто вроде амазонки душки Керенского, – со своим особым кавалерийским шиком проблеял корнет Гурский и, сделав сладострастные глаза, прибавил с небрежной грацией: – У вас, моя кошечка, божественная фигурка, античные ножки – одним словом, как говорится в высшем обществе: "Она вошла в будуар упругой походкой, подрагивая правым галифе".
И затем он пропел не без приятности из Игоря Северянина:
Так процветает Амазония, Сплошь состоящая из дам.
– Вы пошляк, – с обольстительно-жаркой улыбкой сказала Раечка, и на щеках ее появились маки. – Ненавижу казарменные комплименты.
– От ненависти до любви один шаг, – меланхолически отпарировал корнет.
– Хвощ, вызовите его на дуэль.
– Запрещено.
– Но раз я так хочу.
– Слушаюсь, мое серденько. Когда прикажете?
Между тем корнет Гурский почти с бальной ловкостью прыгал и поворачивался во все стороны на своих новеньких костылях, вытянув вперед забинтованную ногу, в то время как другая его нога, здоровая, была обута в щегольской хромовый сапог с серебряной шпорой на высоком каблучке, а из-под немного распахнувшегося халата выглядывали алые, сверхмодные гусарские чикчиры со стеганым атласным корсетом.
Петя всей душой презирал миндалевидные глаза корнета Гурского, его крошечные, очень коротко подстриженные усики и злой рот с яркокрасными губками, что не мешало ему страшно завидовать этому офицеру, который почему-то безумно нравился почти всем Петиным барышням.
Его веселая наглость не только обезоруживала. Она просто оглушала. И Петины барышни в присутствии корнета неестественно вспыхивали, глупо хохотали и замирали перед корнетом Гурским, как маленькие колибри перед удавом.
Даже Мотя, входившая в палату со стеклянной уткой или шваброй, как кошечка, ежилась под его взглядом, а корнет делал глазки и страстно мурлыкал вполголоса:
Пупсик, мой милый пупсик, Ду бист майн аугенштерн, Тебя люблю, тебя хочу…
– Штоб вы сказились! – краснея, бормотала Мотя, убегая из палаты.
Одним словом, корнет Гурский имел у всех женщин громадный успех, чего Петя не мог пережить равнодушно.
Костя тоже имел успех, но только в другом роде.
Бледный, кудрявый, с детским лицом и прозрачными глазами мученика, придерживая на горле исхудавшими пальцами свою серую лазаретную рубаху с жалкими тесемочками и как-то боком подвернув ноги, он казался совсем ребенком и в то же время как бы не имел возраста, так истерзало его вечное страдание, на которое он был обречен.
В этой легкомысленной компании он был постоянным напоминанием того, что в мире существует ужас, время от времени терзающий землю и людей и от которого нет спасения.
В глазах девушек он был милым братом, нежным отрокомвозлюбленным, женихом, но не настоящим, а каким-то приснившимся.
Скрывая свою вечную боль, Костя принимал участие в болтовне, в легком флирте, с грустной улыбкой говорил армейские двусмысленности, а когда Раиса и Хвощ заводили вполголоса украинские песни, он подпевал довольно приличным баском.
Петя уже успел несколько раз молниеносно влюбиться, разлюбить и снова влюбиться. Он по очереди терял голову от каждой барышни.
В один прекрасный день он даже почувствовал, что влюбился в Раису, и уже не на шутку собирался закрутить романчик, но вовремя спохватился, что это жена его школьного друга, боевого товарища.
Тогда, желая загладить свою невольную вину перед добряком Жорой, он стал с жаром и со страшными преувеличениями рассказывать о своем решении и о благородном поступке Колесничука, который "буквально на руках вынес его из адского огня, а сам, спасши друга, снова бросился в атаку среди свиста пуль и разрывов бризантных снарядов".
Впрочем, трудно было рассчитывать на легкий тыловой романчик с Раисой. Она была непоколебимо верна своему Жоржу. Если же она принимала ухаживания Хвоща и "спивала" с ним "Солнце нызенько", то исключительно ради украинского патриотизма, которым заразил ее все тот же Жора Колесничук, такой же верный сын "ридной Украины", как и подпоручик Хвощ.
Впоследствии Пете трудно было понять и объяснить свое тогдашнее легкомыслие, бездумное скольжение по самой поверхности бытия, полное нежелание, а может быть, и неумение понять, что происходит вокруг, какое-то грубое опьянение жизнью, самым фактом, что он живет, существует…
Можно было подумать, что Петя – вместе со всеми окружающими – полностью утратил ощущение времени и перенесся в какую-то странную нравственную среду, имеющую свои особые законы и понятия о смысле человеческой жизни, о человеческом долге.
А ведь не следует забывать, что приближалось, быть может, и самое трагическое и самое великое время всей русской истории, да не только русской, а истории всего человечества.
Но ничего этого Петя тогда не ощущал.
Он только упивался жизнью и очень торопился, как бы желая наверстать все, что он упустил за время пребывания в действующей армии, и с избытком вознаградить себя за ту смерть, которая не раз щадила его, но все же сотни раз пролетала так низко, что, казалось, задевала его стальную каску своим черным, дымным плащом.
Словом, это был пир во время чумы.
10
НОВАЯ ТЕТЯ
Навестить раненого племянника зашла также и тетя.
Петя с тревогой, с враждебным любопытством ждал этой встречи. Ему было трудно представить себе тетю в новом положении замужней дамы, жены на кого-то чужого господина.
Это казалось невероятным.
Какая она теперь?
Незаметно для самого себя Петя мысленно нарисовал портрет новой тети, гораздо более молодой, наряд ной, красивой, чем в действительности.
В Петином воображении прежняя тетя превратилась в даму с холодноватой, недоброжелательной улыбкой, с незнакомыми кольцами на руках и даже, может быть, с маленьким черепаховым лорнетом и золотым католическим крестиком на шее – одним словом, со всем тем, что подобало польской даме.
Он живо представлял себе, как они встретятся: он – с напряженной улыбкой, а она – вежливая, любезная, торжествующая, но внутренне совершенно равнодушная, лишь бы исполнить долг приличия и навестить раненого племянника.
Возможно, она даже принесет полдесятка пирожных от Печеского, но лишь для того, чтобы показать что, сделавшись женой чужого господина, она стала более состоятельной. А может быть, она даже раскошелится и в знак прежних родственных отношений по дарит ему рублей пять, чего Петя желал всей душой, так как денег у него совсем не было.
Впрочем, он тут же решил от пяти рублей вежливо, но непреклонно отказаться.
Еще не хватало, чтобы она привела в лазарет своего поляка! С нее хватит! А в общем, пусть бы лучше она совсем не приходила.
Каково же было облегчение Пети, его радость, когда в один прекрасный день в палату своей быстрой походкой вошла – почти вбежала – ничуть не изменившаяся, прежняя, милая, добрая тетя с родным испуганным лицом и напудренным носом, покрасневшим от слез, которые она, видимо, изо всех сил сдерживала!
Она, наверное, бог знает что себе вообразила насчет Петиной раны!
Петя в халате сидел на балконе, положив ноги на стул.
Увидев племянника, в особенности его костыль, на который он живописно опирался, тетя сейчас же заплакала и стала промокать щеки и нос своим кружевным платочком, свернутым в комок, как это она всегда делала во время плача, и этот жест, столь знакомый Пете с детства, лучше всяких слов сказал, что тетя нисколько не изменилась и осталась той же самой, прежней тетей.
Петя почувствовал такую радость и в то же время такую горечь, что неожиданно для себя самого сказал нежным голосом:
– Тетечка!
И тоже заплакал. А заплакав, обозлился на самого себя и на тетю и быстро, смущенно посмотрел по сторонам, желая убедиться, не видел ли кто-нибудь его слез.
По в это время на балконе никого не было, и Пети – на честь была спасена.
– Петенька, рыбка моя дорогая! – сразу же закудахтала тетя, явно перепутав от волнения племянников и адресуя старшему те нежные прилагательные, вроде "рыбка" или "курочка", которые обыкновенно применялись к младшему – ее любимому Павлику.
– Ну, вы уже начали свое! – смущенно пробормотал Петя.
– Ах, понимаю! Ты отвык на войне от сентиментов. Ты стал грубый солдат с ледяной душой, закаленный в сражениях, – сказала тетя, быстро переходя на свой обычный иронический тон. – Ну, так дай же мне по крайней мере посмотреть на тебя.
– Смотрите.
– Какой ты громадный! Боже мой, ты, кажется, уже бреешься?
– Тетя! – с упреком сказал Петя.
– Ах, простите, пожалуйста! Я не хотела тебя обидеть. Римские воины тоже брились. Но, однако, я вижу, что ты здесь себя отлично чувствуешь. По-видимому, твоя рана не такая уж тяжелая?
– В верхнюю треть бедра. Навылет, – ответил Петя несколько обиженно.
– Кость задета?
– Не задета. Успокойтесь.
– Судьба Онегина хранила, – сказала тетя. "Нет, она положительно не изменилась, – подумал Петя, – такая же бестактная, и все та же удивительная способность под видом правды говорить людям добродушные неприятности".