Илья Зверев - Второе апреля
— Чего тебе перековываться? — засмеялся Козлов. — Живи, как люди.
Живи? И Миколу захлестнула злоба. Ох, он даст на прощание, будет помнить Козлов! И про зарплату — так ее так; и про соседский разговор насчет бандюг — правильно, мы и есть бандюги; и про ямки, которые заставляют рыть для чужого дяди. Эх, мать-перемать, начальнички!
Он орал так, что в комнату заглянула дежурная из приемной. Микола понял, что вот сейчас его вытолкают из кабинета за неслыханное нахальство. И позовут милицию.
— Закройте дверь с той стороны, — неприятным голосом, каким положено говорить зампобыту, сказал Козлов дежурной.
А на Миколу он поглядел как-то странно и сказал:
— Это черт те что с этими ямками! И вообще... Тут святой взвоет. Не то что такие щенки, как вы. Иди к своим, спроси, чего они хотят. Подумай сам, чего ты хочешь...
— Паспорт, вот что я хочу. Паспорт на руки.
На совещании в Миколиной комнате полного единодушия не было достигнуто. Большинство, вспомнив несчастную свою бродячую жизнь, склонялось к тому, чтобы остаться и попросить у начальства хорошую вы годную работу и еще разные мелкие льготы (например, зеркало в комнату и приемник, который можно будет загнать). Микола требовал, уговаривал, угрожал. Ребята поддались.
На другой день пришел Микола к Козлову и сказал:
— Всем паспорта!
— Уйти хотят? Куда уйти? В воры? И ты не мог их убедить?
А чего ради Микола должен их убеждать остаться? Он сам первый собирается рвануть отсюда. С паспортом или в крайности без паспорта.
Козлов сказал в приемной, что уходит на весь день и по важному делу. И действительно, он просидел в общежитии до вечера.
Сперва ребята огрызались довольно дружно. Потом некоторые раскисли и стали поддакивать Козлову.
— Я вас прошу... — говорил он. — Я вас очень прошу...
В конце концов ребята со свойственной этой братии любовью к картинному жесту заявили, что они решительно рвут с темным прошлым и встают на светлую дорогу труда. Микола промолчал.
— Давайте конкретно, — попросил Козлов. — Куда кто хочет?
Кто захотел на автобазу, кто на ДОК, к станку. И Миколе стало грустно уходить одному. И он, презирая себя за слабость, сказал:
— К машинке какой-нибудь...
Тот дал ему записку к товарищу Малышеву, передовику производства. Теперь Козлов уже не просил, а распоряжался.
— А что порезали и поломали, за то заплатите из получки, — сказал начальник, совершенно обнаглев под конец. — Должен быть порядок...
Передовик производства Малышев был довольно угрюмый дядька. Он носился со своим потасканным, побитым, задрипанным экскаватором «Ковровец» как с писанной торбой. Вечно что-то в нем смазывал, чинил, протирал. Даже в столовую на обед избегал ходить. Поест всухомятку за десять минут, а остальное время копается в машине. И хотя Микола утверждал, что имеет интерес ко всякому механическому железу, такая беззаветная приверженность к машине его удивляла. Малышев ворчливо объяснял ученику, что и как, расспрашивал, присматривался. Наконец с трепетом скупца, впускающего чужака в кладовую, он пустил Миколу за пульт.
Ковш зачерпнул немножко грунта, самую малость, во второй раз чуть побольше, потом вроде ничего получалось.
— Будешь, — сказал Малышев.
И дни помчались, как поезда Миколиного детства. Привыкший всегда быть первым и главным, Микола вроде как вступил в соревнование с этим Малышевым. Нет, это было не то соревнование, когда пишут на тетрадном листке «соцобязательство» о двадцати пунктах и говорят, пожимая сопернику руку: «Потягаемся, дорогой Иван Иваныч». Это было соревнование тайное, злобное и поглощающее все силы.
Но куда было Миколе до Малышева! У того поворот быстрый (тяжелая махина поворачивается мгновенно, как человек, которого окликнули). Тот зачерпывал полный ковш сразу. И потом ковш разверзался точно над кузовом (можно вопреки правилам встать у колеса — ни камешком не заденет). А у Миколы...
Малышев, спокойно следивший за трепыханием ученика, все чаще говорил: «Будешь».
В то же время происходили разные события. Один парень из Миколиной компании что-то спер в соседнем бараке. И Микола осудил его. Не за воровство, ясное дело, — за нарушение слова. Козлов-то ведь свое пока держал. Краденое деликатненько подбросили владельцу. Потом другой парень с ДОКа, примерявшийся за два месяца к трем профессиям, собрал свое барахлишко и удрал. И Козлов накричал на Миколу. И Миколе — что совсем странно — было не унизительно, что вот начальник кричит на него, как на своего. Он, конечно, огрызался, но лениво и без настоящей злости...
Потом все пошло прахом. Во время перерыва в столовой Микола сцепился из-за очереди с каким-то здоровенным малым. Тот, видимо, принял Миколу за слабачка, которому можно наступить на мозоль.
Ну, обычный в таких случаях разговор: «Давай-ка выйдем отсель на минутку». — «Давай!» — «Я тебя трамтарарам изукрашу». — «А ну...»
Они дрались молча, исступленно. Тот был сильнее, Микола злее и опытнее. Кто-то кинулся разнимать — ему тоже досталось. Подоспела милиция. А тот уже в кровище по брови...
— Будем оформлять дело.
«Все, — думал Микола, — не судьба мне».
Мелькнула мысль: пойти к Козлову, попросить, поклясться, что в последний раз. Он даже засмеялся такому сопливому желанию. Но в конце концов пошел и просил. Его жизнь поломается, если его теперь посадят. Может, пошла Миколина жизнь по колее, если бы не этот несчастный случай...
Козлов холодно выслушал Миколу. Разговаривать не стал.
— Это — дело соответствующих органов, — сказал он. — Вот таким путем...
Микола страшно обозлился на себя: ну что, гад, добился? Покланялся, попросился и получил по носу.
Пришел в общежитие, сказал своим, что уезжает. Сразу после получки рванет... И ребята не стали его отговаривать. Разве что загрустили. Зажурились, как говорят на Украине.
На другой день, собравшись с духом, пошел Микола в котлован. Руки в карманах, физиономия независимая. Малышев даже не посмотрел в его сторону. Молчат... Работают... Потом тот не выдержал.
— Очень, — говорит, — мне нужен тут, на «Ковровце», бандюга.
Он это, как теперь Микола понимает, совсем не зло сказал, из педагогических соображений. Но тогда Микола ничего понимать не хотел, он был как порох и только искал случая...
— Кто бандюга? Я бандюга? — Схватил увесистый гаечный ключ и пошел на Малышева. — Беги, шкура, изувечу!
А Малышев понапружился, схватил его своими железными ручищами.
— Брось, дурак, ключ!
И окрутил, поломал, а потом сказал, переводя дыхание:
— Теперь давай отсюда к чертовой матери!
И Микола ушел. Первое время он еще кипел, бессмысленно ругался, сжимая: кулаки. Потом поостыл и огорчился: ну, с тем парнем в столовой все правильно, а чего на Малышева полез? Хороший же человек...
Ладно, все они хорошие...
А вечером прибежал в общежитие один парень и орет:
— Все! Встретил Тольку-милиционера. Все, — говорит. — закрылось Миколино дело. Заступились, — говорит, — за него влиятельные люди.
Кто заступился? Козлов? Малышев? Может, оба? Заступились, видите ли...
Ладно... Спасибочки. Но поздно. Миколе уж никак нельзя оставаться на Мироновке после всего, что было. У него есть совесть, как это ни странно.
До полуночи он шатался по степи. Смотрел на причудливые сплетения огней Мироновки. И почему-то трудно было дышать, и во рту был противный вкус, как после пьянки.
Ладно, он уедет на великую стройку коммунизма — на Куйбышевскую ГЭС или на Главный Туркменский канал, а там видно будет.
Он пошел к Козлову за документами. Тот поморщился и сказал:
— Уезжать тебе нельзя. Будешь последняя сволочь, если уедешь.
Все-таки к Малышеву Микола не вернулся. Стал работать с Василием Дубиной. Тот сам его нашел.
— Будешь со мной, — говорит, — если не имеешь возражений.
Оказался чудный дядька. Главное, держался по-товарищески.
— Заходи, — говорит, — пожалуйста, ко мне домой обедать, покушай домашнего.
Никогда никто Миколу так в гости не приглашал. Честно говоря, его вообще никак не приглашали. И он был очень тронут. Купил Мане — Василевой жене — одеколон «Эллада», сидел за обедом церемонный. И даже с маленьким Витькой, сыном своего шефа, разговаривал как с замминистром (с которым, правда, никогда не разговаривал).
Постепенно ему открылось, что эта самая Мироновка населена людьми. Он вдруг признавал их — то одного, то другого, то сразу целую компанию.
— Могу объяснить — сказал Илик. — Могу объяснить это дело... Меня все Очкариком зовут, я с детства близорукий. Но очки я долго носить не хотел. Очкариков у нас не уважали. Только в двадцать лет пришлось надеть минус четыре.
Я до этого всегда слышал: «звезды мерцают», «таинственный свет звезд» и все такое, — а смотрел на небо и видел одни пятнышки бледные. И думал, что это люди для красоты брешут про мерцание. От скуки жизни. И вот надел я очки — взрослый уже был хлопец — и увидел небо, как оно есть, увидел звезды. А мог всю жизнь не знать. Вот так я могу объяснить свое состояние. Только, может, это получится чересчур глупо, вроде как в сочинении.