Вилис Лацис - Безкрылые птицы
Милия не сказала ни слова; смутившись, слегка покраснев, она протягивала деньги. Карл решил, что она протягивает ему руку, и, забыв гадливость, злобное волнение, чувство превосходства, потянулся к тонким пальцам женщины. Вместо живого прикосновения он ощутил на ладони скомканную, засаленную бумажку. Разочарованный и сконфуженный, он почувствовал, что у него перехватило дыхание. Не вымолвив ни слова, Карл отступил, скомкал деньги и бросил на пол…
Спускаясь по лестнице, он замедлил шаги, стараясь шагать по возможности спокойно, чтобы Милия видела, как он еще несгибаем и тверд.
«Да, уважаемая сударыня, мы — хромые, но горды не меньше вашего. Мы голодаем и дрогнем, но в ваших деньгах не нуждаемся!»
Он с удовлетворением подумал о том, как теперь должна страдать Милия. Пусть она поймет, какого мужественного друга потеряла, пусть увидит, какая разница между гордым рыцарем, который, даже находясь в глубокой нищете, не теряет благородства духа, и тем беспомощным, изнеженным существом, которое называется ее мужем. Она теперь, наконец, поняла все, ей стыдно, она не может себе простить и, зная, что все потеряно, заперлась в своем будуаре, комкает носовой платок и рыдает. О, чего бы она не дала, чтобы вернуть прежнее!
Выйдя на улицу, Карл остановился у двери, несколько минут предаваясь приятным размышлениям. Но когда самолюбивые, мстительные мысли стали повторяться, он пошел прочь… не спеша, медленно… Дойдя до угла, он повернул обратно.
«Куда делась десятилатовая бумажка? — подумал он. — Она отшвырнула ее ногой и поспешила к двери квартиры. Теперь эта бумажка лежит там. На площадке светло, случайный прохожий заметит ее, поднимет и спрячет в карман; он истратит все на пустяки за один вечер. А мне бы этих денег хватило на целый месяц… Милия даже не узнает, кто их взял. Она, пожалуй, так и подумает, что их поднял кто-нибудь другой…»
Карл поспешно вернулся в подъезд, прислушался, затем поднялся наверх. Кратковременная вспышка гордости погасла, — он боялся только одного, чтобы его кто-нибудь не заметил. Возможно, Милия еще не вошла в квартиру; возможно, она стоит за дверями и прислушивается к крадущимся шагам Карла… Как только он нагнется, чтобы поднять деньги, она распахнет дверь и станет насмехаться над ним — покажет его мужу и расскажет о мнимо гордом калеке…
Он крался по лестнице, как мышь. Никто не увидел его, никто его не подстерегал, но десятилатовая бумажка исчезла. За это время никто не входил в дом и не выходил из него… значит, Милия сама подняла ее…
Карлу стало тошно, и он плюнул на массивную дубовую дверь.
«И я сам навязался ей, она видела, как я жалок и нищ!..»
Шатаясь, как пьяный, он побрел в холодную темную ночь. Гадливое чувство сменилось горечью, сожаление о потерянных десяти латах — презрением к самому себе. Но сильнее всех этих чувств и мыслей была глубокая, беспредельная ненависть к этой женщине.
В ту ночь Карл поздно возвратился на свою баржу. На берегу он встретил продрогшую и измученную девушку. Он сразу понял, что это одна из тех несчастных, которые продаются за самую ничтожную плату. В ту минуту он еще раз вспомнил недоступную, далекую красоту Милии… И словно в отместку ей, ценившей себя так высоко, он пригласил в свою убогую конуру женщину, которая вообще потеряла всякую ценность.
***Лаума прожила на «корабле» Карла всю зиму. Днем они обычно уходили каждый по своим делам, ничуть не стараясь скрыть их. Часто Лаума возвращалась только на следующее утро. Карл не спрашивал, где она была; но когда она приносила продукты, купленные на заработанные деньги, он стыдился прикасаться к ним. Лауме приходилось уговаривать его, как маленького, доказывать, что она кормит его не из милости, а лишь возмещает свою долю, — разве она не пользуется гостеприимством Карла?
Вынужденный необходимостью, он, скрепя сердце, давал себя уговорить.
«В конце концов я превращусь в сутенера, — мрачно думал он. — Дойдешь до того, дружище Карл Лиепзар, что скоро будешь водить к ней «гостей», отбирать заработанные ею деньги и прибьешь ее, если она откажется отдать их тебе…»
Они понимали друг друга без слов. Понемногу рассказали друг другу о своей жизни. Опять вынырнули из прошлого роковые тени Эзериня и Милии, а где-то в стороне стоял Волдис…
Карл теперь убедился, какую низкую роль сыграла Милия в жизни Лаумы: она, сознательно или невольно, погубила Лауму; из-за нее эта девушка была отвергнута обществом, втоптана в грязь и настолько унижена, что у нее больше не оставалось ни самолюбия, ни гордости. Кокаин тоже сделал свое дело: глубоко запавшие глаза девушки горели, как у загнанной собаки. Лаума теперь редко была в таком состоянии, когда с ней можно было серьезно поговорить; обычно она была очень рассеянна, с трудом слушала собеседника, не вдумываясь в его слова, и часто удивляла Карла, неожиданно прерывая его заданным невпопад вопросом. Круг ее интересов настолько сузился, что охватывал только отдельные мелочи.
Изредка искусственно возбужденное кокаином сознание Лаумы словно прояснялось, ум приобретал прежнюю остроту. В такие минуты она невыносимо страдала. Карл, который по-прежнему лелеял в своих мрачных мечтах планы мщения, старался воспользоваться этими проблесками, чтобы вызвать подобное чувство и в ней.
— Ты унижена до такой степени, что даже и представить нельзя, так как же ты можешь спокойно переносить все это? Когда от тебя возьмут все — подумала ли ты, что с тобой будет тогда? Те, кто сегодня покупает тебя, завтра будут покупать других, а тебя, как обглоданную кость, выбросят в помойную яму.
— Так долго я не проживу!.. — усмехнулась Лаума.
— Возможно. Но в один прекрасный день болезнь доведет тебя до того, что ты не сможешь выйти на улицу. Сюда к тебе никто не придет. Стоит ли ждать, пока червь постепенно сгложет твою жизнь? — Лаума молчала, а Карл воодушевлялся все больше: — Для таких, как мы, уничтожить себя — значит выпрямиться во весь рост и отомстить обществу за все то презрение, что мы долгие годы переносили от них! А уходя, прихватить еще кого-нибудь с собой! Разве это не хорошо?
— К чему все это? — сказала Лаума. — Себе мы не поможем, а остающимся причиним только зло. Кто имеет право требовать или по крайней мере спокойно соглашаться с тем, чтобы другой пожертвовал собой ради него? Тот, кто допускает это, — самая отвратительная гадина. Почему, например, ты должен страдать ради меня? Почему я сама с таким же успехом не могу этого сделать? Разве мое счастье существеннее для человечества, чем счастье любого другого?
— Ты рассуждаешь, как эгоистка. Странно, что ты со своими взглядами не смогла устроиться в жизни гораздо лучше.
— По той же причине, что и ты.
— А именно?
— Из-за недостатка воли.
— Воли? — Карл желчно рассмеялся. — Нет, дружок, воли у нас обоих хватало, но нам не хватало наглости. Мы слишком благородничали при выборе орудий борьбы. Обладай мы такой алчностью, как некоторые другие, мы бы достигли чего-нибудь. Я бы не попрошайничал и не нищенствовал, а брал бы силой или обманывал, воровал и грабил бы где только мог… Ты со спокойной совестью вышла бы замуж за богатого, хотя и противного тебе человека, позволила бы ему содержать себя и холить, в то же время изменяя мужу и, может быть, любя другого.
— Но почему же мы все-таки не поступаем так? Какая сила навязывает нам эту невыгодную для нас честность? Покорность судьбе? Вера в предопределение свыше? Боязнь людского мнения?
— Человек, духовно свободный, по самому существу своему честен. Только мракобесам, рабским натурам нужны кнут и узда. Они не видят, насколько наивна такая вера — вера в жесточайшую тиранию, в самое нелепое противоречие. Возьмем, хотя бы, к примеру, хорошо известных нам христиан: они верят во всемогущего, всеблагого и всезнающего бога. А когда во время мировой войны погибло двенадцать миллионов ни в чем не повинных людей, всезнающий и всеблагой творец и пальцем не шевельнул, чтобы положить конец кровопролитной бойне. Слишком уж терпеливо это всемогущее божество, способное так спокойно относиться к происходящему злу, к тому, что люди губят себе подобных, осуждают невинных, угнетают слабых, порочат честных! Ханжи говорят: «Без его воли ни один волос не упадет с головы. Все, что происходит, происходит по его велению…» Следовательно, это с его ведома и при участии его божественных сил убивают на большой дороге прохожих и насилуют женщин; это он шепчет на ухо несознательному человеку непотребнейшие советы, учит лжи, обману, учит натравливать нацию на нацию, грабить, жечь, убивать. С какой целью он допускает все это? Может быть, такое отвратительное зрелище приятно ему, доставляет ему наслаждение? Для чего в таком случае болтовня о грехе, страшном суде, муках ада? Как можно осуждать человека, если он является лишь слепым, бессознательным орудием в руках всемогущей, высшей силы? Люди превращены в актеров, человеческая жизнь — в спектакль, режиссер — бог — каждому из нас поручает свою роль: кому ханжи, кому негодяя, кому иную какую-нибудь, и мы вынуждены играть ее, какова бы она ни была. В конце концов нас, наверное, осудят за плохой спектакль и за плохую игру.