Евгений Пермяк - Сегодня и вчера
— Одевайтесь! — сказал я.
— Куда? — спросила Настя.
— На свадьбу!
— На чью?
— В дом вхожу, женюсь… Я ведь не как вы, не тяну кота за хвост.
— Это как же так? — забеспокоилась Настя. — Хоть бы предупредил… На ком же ты?
— Увидите… Только пошевеливайтесь. Свадьба тайная…
— Тайная? Убегом? Хорошо-то как! — обрадовалась Настя. — Шошка, слышишь, как бравые-то парни дела обделывают? Нам бы так…
— Что ты? — испугался Шоша. — Разве мыслимое дело? Как я глаза тогда подыму…
— Давай, давай, — поторапливал я, — не задерживай невесту, не срывай свадьбу!
Шоша испуганно и торопливо накинул шубейку, шапку, замотался шарфом.
— Так не могу же я так, — вдруг забеспокоилась Настя. — Я ведь у тебя там вроде матери посаженой буду…
— Там разберемся, кто мать, кто отец… Живо! — прикрикнул я.
Настя все-таки сумела переодеться в белое платье, и уже минут через десять-двадцать деревня осталась далеко. На вопросы Насти, куда мы едем и далеко ли, я неизменно отвечал: «Не спрашивай. Примета плохая».
Наконец мы приехали к дому, где жил мой товарищ. Это была переселенческая украинская деревенька. Нас ждали незнакомые гости, если не считать моего товарища.
Стол был уже накрыт. Настю и Шошу провели на главные места и, усадив, стали славить по украинским обрядам как жениха и невесту.
Шоша побледнел белее полотна, готовясь сбежать из-за стола. Настя молчала. Разрумянившись, она несколько минут сидела, опустив голову, будто что-то обдумывая. А потом, обратившись ко мне, сказала:
— Спасибо тебе за свадьбу, — и чинно поклонилась славившим ее как невесту.
От этого Шоша побледнел еще более. Но когда я крикнул: «Горько, горько!» и все поддержали меня, Шоша испуганно поцеловал Настю и заплакал.
Это не вызвало смеха. Наоборот, вслед за ним прослезились даже молодые люди, сидевшие за столом, знающие всю предысторию этой свадьбы.
Пировали до первых петухов, а затем оставили молодых в отведенной для них комнате, где жил мой друг. Там они и остались на следующий день, а я поехал, чтобы объявить Мокшарихе о случившемся.
Представление разыгрывалось на славу. В Мокшарихе пропадала если не великая, то выдающаяся актриса. Она выбежала навстречу ко мне с дробовиком. Ружье выстрелило в воздух, когда соседи и Федор отнимали его у Степаниды.
Обезоруженная, она бросилась выцарапывать мне глаза. А потом пала без чувств на снег.
Ее унесли в дом. Опрыскивали с уголька. Растирали, наговаривали… Словом, никому, даже Федору Семеновичу, не приходило в голову того, о чем знали я да она. И то… как она знала? Она знала про себя, не имея в виду сознаться даже при мне, что все это сделано после ее подсказки.
Когда Степанида пришла в чувство, из которого она ни на минуту не выходила, я стал говорить о судьбе, о «планиде», о прочей чепухе и, наконец, о том, что можно меня убить, но ничего нельзя изменить, Шоша и Настя — теперь муж и жена.
Так длилось несколько дней. За эти дни побывал Двоеданов, предлагавший сломать самокрутную свадьбу и, несмотря ни на что, отдать Настеньку, ясную зореньку, за Трофима.
Дарья на это сказала:
— Пусть мается за тем, кому на шею повесилась.
Федор Семенович отсиживался в кухне. Наконец подошло время, когда гнев нужно было сменить на милость. Таков уж веками заведенный порядок.
Мокшариха долго советовалась с соседями, а те хором твердили, что это все «по воле божией» (а я тут, оказывается, только слуга этой воли), посоветовали вернуть в дом беглянку и ее «богоданного» (обратите внимание на эти слова) мужа.
Теперь Насте и Шоше нужно было пасть в ноги Мокшарихе и не подыматься до тех пор, пока она их не простит…
Они так и сделали.
На этом как будто и можно было закончить затянувшееся повествование, если б не Федор…
Когда все, как и хотелось Мокшарихе, обошлось самым приятным образом и все были обведены вокруг ее пальца, Федор Семенович сказал:
— Пора и восвояси. В Калужскую…
Этих слов, я думаю, очень давно ждала Мокшариха. И ответ на них был готов тоже давно, может быть задолго до того, как она задумала выдать Настеньку замуж за Шошу… Да и… Я не хочу думать о Степаниде Кузьминичне хуже, чем следует. Но зачем о ней думать лучше, чем нужно? Крепкая и не отцветшая еще Мокшариха, не потерявшая пока ни единого зуба, добилась наконец своего. Она получила счастливую возможность под прикрытием Шоши ввести в свой дом Федора Чугуева, которого (в этом меня никто не разубедит) она нежно любила и ждала давно в свой тосковавший по хорошему старику вдовий дом.
— Это в какую же Калужскую? — сказала она. — Ты его, сироту, подобрал, внуком назвал своим, а он что? «Иди, дед, на все четыре стороны»? Так, что ли, Шошенька?
— Не знаю, маменька, что и ответить, — отозвался Шоша.
— А ты знай. Кто в этом доме теперь хозяин? Он, что ли? — указала Мокшариха на меня. — Вот и решай.
— А что решать, когда уж все давно само собой решено? — вмешалась Настя. — Неужели мои дети без деда, с одной бабкой, расти будут? Да чем они хуже других…
— Это так, — согласился Федор, — только зачем же за меня-то решать? Я хоть и беден, да не поклончив.
Ночью Федора Семеновича не стало. Он ушел на станцию, не простившись. Не все получилось так, как задумывалось Мокшарихой. Пришлось ей кое в чем уступить.
И утром Мокшарова и я помчались на станцию. Поезд уже готов был тронуться. Федора Семеновича мы нашли в теплушке и вытащили оттуда.
И только после того, как Степанида призналась ему во всем, от сватовской мороки до свадьбы Шоши и Насти с ее согласия, старик вдруг посветлел и сказал:
— Тогда и толковать не о чем, Степанида…
…А тулуп я все-таки не взял. И не раскаиваюсь. Зато мне были скатаны такие валенки, что я их едва износил за целых три, а может, и четыре года. Рукавички же, вязанные Настенькой, я не износил. Я оставил их на погляд, как и ею же вышитое полотенце. На погляд и на память о дорогих мне людях, у которых родились и выросли теперь хорошие дети…
Вот и вся история, которую хочется напоследок чем-то подсластить еще, да не знаю как…
Страничка юности
B последний предотъездный вечер инженер Константин Петрович Моков и я прогуливались по живописной набережной многолюдного летом курортного города Гагры.
Мысленно простившись с морем, закатившимся солнцем и собираясь вернуться в свой санаторий, мы встретили двух женщин. Одной из них едва ли было больше двадцати пяти, а другой за пятьдесят. Они были, несомненно, матерью и дочерью. Я их принял за индианок. Красота младшей и следы красоты старшей были так выразительны, что я не удивился, когда Константин Петрович замедлил шаги и уставился на встречных. Но меня привела в замешательство бледность лица Константина Петровича.
Я видел, как он и пожилая женщина с огромными жгучими черными глазами узнали друг друга, и мне показалось, что она уже готовилась произнести первый слог имени «Константин», как вдруг, не сговариваясь, они сговорились не узнавать один другого.
Это длилось менее минуты, но я, кажется, успел заметить, как в ее глазах появилась радость сменившаяся испугом, а потом мольба. Мольба пощадить ее и пройти мимо.
Так он и сделал, а я спросил без обиняков:
— Не правда ли, одна из этих индианок ваша знакомая?
— Да, — со вздохом ответил Константин Петрович. — Только это не индианка, а цыганка. Я не узнал бы ее. Прошло так много лет… Но с нею шла дочь, так повторившая мать… Дайте мне прийти в себя, и я постараюсь вспомнить одну маленькую историю двадцатых годов.
После ужина Константин Петрович принялся рассказывать…
— Деревушка Лисянка, где я прожил два года, хотя и не находилась на краю земли, но мы в те годы чувствовали себя там так далеко от губернского города Омска, что временами не верилось, есть ли этот Омск и существуют ли города вообще.
Я приехал сюда семнадцатилетним. Оказавшись мобилизованным неизвестно кем и неизвестно почему, я стал продовольственным работником по сбору разверстки, а позднее продовольственного налога.
Осень и зима, особенно первая половина зимы, были очень тяжелым, временем. Хлеб нужно было не только собрать и сохранить, но и отправить, что тогда, при расстроенном транспорте, было чудовищно трудно. Спали по три-четыре часа. А иногда и того меньше.
Зато весной и летом мы освобождались от всякой работы. Многие охотились, ловили рыбу, работали по найму у местных крестьян или занимались ремеслами. Отпусков никаких не давалось. И это понятно. Уехавший в отпуск обычно не возвращался. Устраивался на завод или уходил в армию. Гражданская война тогда еще не кончилась, и мы, молодые люди, искали бранной славы. Особенно Султан. С него и начну.
Султан, двумя годами старше меня, родом из-под Уфы, по национальности башкир, убежал из дома на разгром Колчака. Был ранен. Лечился в Омске, и до полного выздоровления его откомандировали к нам. Лошадь была любимым животным Султана. Он хвалился тем, что будто бы сел на коня до того, как выучился ходить. За это преувеличение Султана никто не осуждал. Он скакал верхом, джигитовал, знал характер коней настолько хорошо, что можно было поверить и небылице. Поэтому Султана назначили «начальником конюшни», или, попросту говоря, конюхом, так как никакой конюшни не существовало. У каждого из нас была своя лошадь. Этого требовали частые разъезды. Была и у меня лошадка Рыжик. Но о нем позднее. Прежде доскажу о Султане.