Миколас Слуцкис - Поездка в горы и обратно
Между тем Лионгина Губертавичене наблюдала в окно, как удаляется Алоизас. От судорожной улыбки болели скулы. Улыбаться — тоже работа, трудная работа. Бедный Алоизас. Бедная Лина. Бедные они оба. Внезапно в ушах возник тонкий звон, будто задели натянутую струнку, — что-то оборвалось внутри головы. Лучше всего сесть. Лионгина двинулась к столу, но голова кружилась, как после взрыва, и ноги подкашивались, будто у пьяницы, старающегося не упасть. Стол удалялся, пришлось схватиться руками, чтобы он не отшвырнул и, встав на дыбы, не ударил по звенящей голове. В непрекращающийся резкий звон врезался звонок телефона.
— Выбили вторую половину рояла? Поздравляю!
Лионгина молчала. Ляонасу Б. показалось, что он поскупился на комплименты.
— Поздравляю! Поздравляю! Такая победа! Что бы мы делали без вас, Лионгина? Ни единого дня не смог бы я без вас!..
— Пустяки… Какие пустяки… — процедила она в ответ.
— Понимаю, понимаю. Замучили бюрократы. Отдыхайте! Между прочим, и у меня для вас неплохая новость. Лисья шубка — помните? — еще никому не отдана. Конфиденциально вам сообщаю: есть надежда! Отдыхайте, отдыхайте…
— Вам плохо? Дать воды, товарищ директор?
Над Лионгиной склоняется колонна, это главный бухгалтер. Что, рада видеть начальство поверженным? На мрачной физиономии удивление и сочувствие. От звона остались лишь далекие отзвуки, они уже не в голове — в теле, в руках и ногах.
— Фу, накурили. — Лионгина поводит ладонью перед лицом, хотя в кабинете нет и следа табачного дыма. Рука налита свинцом. Не ждет ли ее судьба матери? Нет, нет, нет! Стены уже не качаются. Она отрывает тело от стола, его ножки вросли в пол. Если и ждет, то еще не скоро. Я — сильная. Как муравей, который тащит соломинку в несколько раз тяжелее себя. Укутаюсь в лисью шубку и буду еще сильнее. Да, сильнее! — Что вам? Подписать?
— Наличными просит, товарищ директор.
— Кто?
— Он. — И снова угрюмо и сочувственно спрашивает: — Может, вам плохо? А?
— Кто — он?
Бухгалтерша косится на розы и переводит взгляд на мертвенно-бледную Лионгину.
— Ну, этот… Егерман.
— Игерман, уважаемая. Дайте, если человек просит.
— Очень уж много просит. — Взгляд снова связывает корзину и начальницу, подозрительно внимательную к гастролеру.
— Сколько?
— Полтораста.
— Выдайте. — Лионгина опускается в кресло и крепко ухватывает его ручки. Все-таки сидеть легче, чем стоять. Она чувствует, как кровь возвращается к лицу, согревает конечности. Что это со мной было? Упала в обморок, как изнеженная дамочка. А ведь ничего особенного не случилось. Попросила Аню съехать с квартиры — у нас же ремонт начинается, явился с возражениями Алоизас…
— Может, за лекарством сбегать, товарищ директор? — Но толстые, в венозные узлах ноги бухгалтерши не двигаются с места. — У меня сердечные капли есть, если нужно.
— Сколько, по-вашему, стоили эти цветы? — Лионгина кивает в сторону корзины.
— По перечислению — одна цена, на рынке — другая.
— На рынке. Это же ясно. Так сколько же?
— Рубликов семьдесят, не меньше.
— Хорошо. Выдайте Игерману сто пятьдесят плюс семьдесят. Вычтите их из моей зарплаты.
— Это будет красиво, товарищ директор, но вам-то копейки останутся.
— Не ваша забота.
— Как прикажете!
Она хлопает дверью, Лионгина берет сигарету. Курит жадно, глубоко затягиваясь, чтобы обжигающая горечь разошлась по всему телу. Плохи твои дела, Лина, если уже враги жалеют. Надо бы взглянуть в зеркало. В другой раз.
— Двести двадцать не берет, — снова суются в приоткрытую дверь багровые щеки бухгалтерши.
— Почему?
Кричит, ругается. Милостыни, дескать, ему не надо!
— Вы сказали, что это за розы?
— За кого вы меня принимаете, товарищ директор?
— Скажите прямо и ясно.
— Что сказать?
— То, что слышали. И больше не надоедайте мне сегодня.
Пока бухгалтерша еще топталась у дверей, — может, директор передумает? — в кабинет юркнул Пегасик с распухшим после ночного кутежа лицом.
— Ты приволок цветы? — Лионгина не дает ему припасть к руке.
— Богом клянусь. Сам.
— Не врешь?
— Сам. Пешком корзину волок. Не спал, не отдохнул, страшный. И где он эти розы выкопал?
— Где? — насмешливо тянет она. — В летающей тарелочке, умник.
— Может быть, — кивает Пегасик. — После вчерашнего я чему хочешь поверю. Факты сами за себя говорят.
Факты торчат из карманчика его пиджака — три толстых сигары.
— Как там наша Аудроне? Что говорят факты об Аудроне?
— Лежит в лежку. Алкогольная интоксикация. Бедняжка не выносит коньяка, а поили ее, как лошадь. Ох, сдерет шкуру Еронимас… Скажу вам, и я бы на его месте…
— Скотина.
— Еронимас? Я и говорю, что скотина.
— То, что ты говоришь, никого не интересует. Кто к шефам поедет? Кто будет Игерману аккомпанировать?
— Поехали, мать-начальница, а? Славно прокатимся! Залью бак, и хоть на край света. С ветерком! Да и погуляем.
— Разве на Мажейкяй уже не претендуешь?
— Потом, мать-начальница, потом! Такой редкий случай — побесимся, гульнем, как люди.
— Ладно. Поедем впятером. Но до тех пор ни грамма, смотри.
— Еще бы, такую ценность повезу, таких дорогих людей!
— Сгинь с глаз!
Теперь очередь Игермана. Прошу! Он влетел в дубленке нараспашку, в оленьих торбасах. Лицо багровое от ярости. Щеки и лоб пылают, словно вбежал с сорокаградусного мороза. Между тем снег на улице таял, ручейками стекал в решетки канализации. Клешни гостя сжимали пачку шуршащих красных банкнот.
— Что вы мне суете, Лонгина Тадовна? — Игерман не поздоровался.
— Будьте любезны присесть.
— Любезности потом! — Испещренной шрамами, словно со следами обрубленных ветвей, рукой отсчитал и швырнул ей на стол несколько бумажек. — Что означает сей жест вашего величества? Почему велели бухгалтеру, этой базарной бабе, отвалить мне столько золота? Я не просил лишнего!
— Мы вам должны.
— За что, позвольте спросить?
— Сто пятьдесят — аванс за концерты. Иногда мы выплачиваем наличными, хотя чаще перечисляем. Семьдесят — за корзинку. — О розах, которые сверкали, распустившись, не упомянула. — Разве вам не сказали в бухгалтерии?
А эта баба, право, лучше, тоньше, чем я о ней полагала. Извинюсь… Воображаю, как удивится.
— Вы серьезно? — Игерман оперся ладонями о стол, словно собирался опрокинуть его вместе с креслом. Склонился над ней, чтобы не отвела холодных, пристально за ним наблюдающих глаз.
— Фокусы свои показывайте где угодно, Игерман, тут они не принесут вам успеха. Сегодня мы едем к шефам. Рабочая аудитория, но требовательная. Советую прийти в себя и порепетировать.
— Вы смеете? После того, как смертельно… меня обидели? Перемазали все лицо… как бы это сказать… в навозе? Смеете давать советы? — Он весь дрожал, пальцы ломали столешницу, казалось, оторвет вместе с грудами бумаги, декоративной чернильницей, телефонами и прихлопнет Лионгину, если посмеет возражать. — Я подумал… вот женщина, такая женщина… — Он не заикался, как в юности, но речь его ломалась, словно плохо режущееся стекло. — Подумал… такая женщина… целый свет объедешь… не найдешь… Мне померещилось… она… та самая… много лет назад привидевшаяся в горах… и исчезнувшая… Но ведь не может совсем исчезнуть… добро… и процветать… одно зло… а? Вот она… сказал я себе… злым духом околдованная, дешевыми блестками ослепленная… позови по имени, и она… вздрогнет… очнется… откликнется… Лон-гина… Эй, Лонгина!.. Лон-гина!
— Я не глухая. — Она откинулась, сколько позволяла спинка стула, чтобы не обжигало жаркое, отдающее вчерашней выпивкой дыхание. — Ваша алкогольная эйфория не производит впечатления, уймитесь! Кажется, и я знала… знала юношу, чем-то напоминающего вас. Но разве был он похож на комедианта, который превращает в цирк не только сцену, но и жизнь? Одной рукой дарите корзину роз, другую тянете за авансом.
— Мои! Не краденые… Своим страданием заработал… разве не заработал? Пускай, как вы говорите… цирком. Я не завидую… дрессированным эстрадным обезьянам или… лижущим микрофоны мошенникам… Я… живой человек… каждый миг хочу почувствовать… трепет жизни… Огонь есть огонь… вода есть вода… Слово тоже… Когда я говорю:
Отворите мне темницу,Дайте мне сиянье дня,Черноглазую девицу,Черногривого коня! —
то я готов умереть за этот миг… Десять раз умереть!.. Насмехаетесь? Всегда насмехаетесь?
Одинок я — нет отрады:Стены голые кругом,Тускло светит луч лампадыУмирающим огнем…
И теперь… будете смеяться? Это тоже я… Я? Ответьте же!..
Лионгине некуда было отступать, разве что отодвинуться вместе с креслом. Она чувствовала себя так, будто ее привязали над костром, который лижет ее то медленным, то резвым огнем. Крепко зажмурившись, чтобы не выжгло глаза, повторяла про себя: не забудь, ты — Губертаничене, не Лон-гина, а Губертавичене! Появился Игерман, и она раздвоилась — кто-то отыскал и вытащил из темного захламленного подвала ее былой образ. Сдирая паутину забвения, она уже без доверия относилась к трезвому уму Губертавичене, тем более — к возродившимся чувствам Лионгины. Игерман не был больше героем, он размахивал не боевым знаменем, скорее — туристским флажком. Однако не переставал громыхать могучий поток горной реки, усыпанный дешевыми блестками.