Дмитрий Нагишкин - Созвездие Стрельца
— Значит, так и решили…
Валя попросила список записавшихся на дрова, проверила, вычеркнута ли фамилия Луниной, и, убедившись, что все в порядке, спросила с удивлением:
— Почему же вы до сих пор не подписали, Венедикт Ильич?
Фуфырь съежился еще больше и отвел глаза от Вали…
— Подпишу, подпишу! — сказал он торопливо и невольно выдал себя следующей фразой. — Подписать-то и недолго, да как бы чего не вышло…
— Подпишите сейчас! — решительно сказала Валя.
И Фуфырь поставил свою подпись, маленькими-маленькими буковками, и даже вздохнул с печалью, убедившись: что написано пером, того не вырубишь топором. Валя взяла бумажку. И Фуфырь проводил сомневающимся взглядом эту бумажку — а ну как и она его подведет?! Когда Валя стала складывать список в свою сумочку — она была секретарем профкома! — Фуфырь поспешно сказал ей, даже руки немного растопырив, словно наседка над цыплятами:
— Минуточку, минуточку! Подпишите и вы, так лучше будет!
Валя без усмешки, спокойно подписалась, показала свою подпись Фуфырю, но и это не уняло беспокойного блеска в его глазах. Она проводила Фросю до двери.
— Не унывайте, Лунина! И не связывайтесь с денежной работой. Человек вы податливый. Долго ли до беды!.. Но и так нельзя, как Венедикт Ильич, — напугался до того, что боится расписаться в ведомости на выдачу заработной платы, не говоря о прочем! А ведь какой орел был — шапка с головы упадет на него снизу глядеть. Воевода! Впрочем, он у нас не будет работать. Только до отчетно-выборного собрания. А что он умеет делать? Одно — ничего…
4Генка кричал и плакал. Он пытался уменьшить, умерить тяжесть, навалившуюся на него, но это было выше его сил. Руки его ослабели, и он с ужасом чувствовал, что, как только он перестанет сдерживать эту тяжесть, его раздавит.
Теплоход наскочил на каменистую мель. Машинам дали задний ход, но под кормой было маловато воды, и возникла опасность сломать винты. Тотчас же на воду спустили шлюпку, на шлюпку смайнали якорь и матросы завезли якорь на берег. Машины заработали опять, носовая лебедка натянула стропы. Теплоход развернулся. По дну заскребли камни, точно закряхтел водяной, которому жалко было выпускать такой хороший теплоход с такой хорошей мели. Потом скрежет прекратился. «Маяковский» так и рванулся вперед, как застоявшийся конь. Опять зазвенел судовой телеграф. Опять заскрипели цепи руль-машины. «Самый малый! — сказал капитан в машину. — Одерживай! Одерживай! — заметил он штурвальному. — Проме-ер!» — скомандовал он матросу с рейкой. Шлюпка вернула якорь. Лебедка сделала свое дело. Шлюпка закачалась на талях. И «Маяковский» пошел вперед, как малый ребенок, что едва держится на ногах и останавливается то и дело, боясь упасть…
С точки зрения капитана и команды вся эта операция была проведена по-военному быстро и четко, да это и на самом деле было так. А когда аврал кончился и на палубе и на мостике остались только вахтенные, капитан с раздражением сказал: «Какой черт там кричит? Что за паника? Заткните ему глотку!» И тут все, кто был на мостике, услышали жалкий Генкин крик. «Котенок?» — неуверенно сказал дежурный врач, который, за отсутствием других дел, выглядывал с мостика на темные берега, пытаясь тщетно представить себе, как она выглядит, эта Маньчжурия. «Ребенок!» — сказал капитан. «Откуда здесь дети?» — «Не знаю! У меня двое хлопцев — так слух у меня натренированный! Мальчишка орет!» Он распорядился отыскать источник этого крика. И по палубе застучали каблуки матросов и зашарили огоньки электрических фонариков.
Светлые пятнышки забегали по брезенту. Брезент полетел в сторону. Фонарь осветил носилки, свалившиеся к переборке, а под носилками — Генкины ноги. Носилки разобрали. Генку вынули из его преждевременного погребения. Но он уже потерял сознание, скорее от ужаса, чем от физических повреждений.
…Очнулся он в госпитальной каюте. Руки, ноги его ныли. Болела и голова, надежно забинтованная. А когда Генка потрогал тут и там, то даже охнул от боли. Под белой чалмой, которая сделала его похожим на благочестивого хаджу, посетившего священный город Мекку, была довольно глубокая рана, которую нанесли ему металлические ножки носилок, свалившихся сверху первыми.
— Ну, не пропала охота зайцем ездить? — вдруг спросил его кто-то не сердито, но строго.
Генка огляделся и увидел знакомое лицо.
Он не сразу узнал, кто это, но, подумав, сообразил, что это жена учителя Прошина, которую он видел у Вихровых. Да, конечно, те же самые веснушки на длинноватом носу, те же близко посаженные глаза, та же озорноватая и насмешливая улыбка и те же веселые глаза, те же волосы медного отлива, заколотые узлом на затылке, но победно развевающиеся вокруг лица. Положительно, нельзя было и шагу ступить никуда, чтобы не наткнуться на знакомых. Мир оказывался тесным, несмотря на всю его пространность! Генка нахмурился и сделал самую поганую гримасу, которую мог изобразить на своем лице, хотя повязка на голове и не давала развернуться способностям Генки полностью. Не хватало еще, чтобы его узнали тут!
Прошина присмотрелась к нему, и с какой-то грустной задумчивостью во взоре и меланхолией в голосе сказала:
— Эх ты, Монтигомо Ястребиный Коготь! До чего же вы все похожи друг на друга… Поколения меняются, а мальчишество остается прежним… Мой тоже чуть не убежал. С вокзала вернули!..
Генка не очень понял эту сентенцию, но обрадовался: не узнала, вишь, как чудно называет! Однако вслед за тем Прошина сказала:
— Не подумал, что мать будет беспокоиться? Не подумал, что в беду мог попасть? Ну ладно, матери телеграмму придется дать, чтобы не волновалась. А вот что с тобой делать?
— Я с вами! — живо сказал Генка.
— Два раза! — сказала Прошина насмешливо, и Генка перевел это сразу на свой язык — фигушка с маслом! Он затуманился, а Прошина добавила. — Со встречным отправим назад…
— Не-е! — протянул Генка, соображая, не улизнуть ли ему на берег под покровом ночи, как пишут в толстых романах.
— Приказ капитана! — сказала Прошина и пожала плечами, из чего следовало, что она и не против бы нахождения на борту теплохода Генки — может быть, даже он и стал бы ей нужен! — но…
«Ни чик!» — подумал Генка. Только бы дождаться темноты.
А вокруг было доброе утро.
Расстилались воды широкой реки, которая стремительно несла свои воды в Амур. Покатые берега ее были покрыты чуть пожелтевшей травою. Всюду, куда простирался взгляд, лежали возделанные поля, уже засеянные озимыми, кое-где щетинилась стерня. Далеко слева синели какие-то горы. Ночной холодок сменился ласковым солнечным теплом. На небе не было ни одного облачка. Кое-где на берегу лежали, перевернутые вверх дном, корытообразные лодки.
Левый берег повышался заметно, и впереди к самой воде подступал высокий отрог, словно огромный каравай подового хлеба. На безлесной его вершине вонзался в небо высоченный столб электрической передачи высокого напряжения, а от ажурных его ферм простой и прочной конструкции на этот берег шли провода. Пролет от столба на горе до столба в низине был неимоверно велик — километра три. Провода эти гудели, точно пели, от напора воздуха в этой вышине. И когда их нити проходили над теплоходом, плывя назад, Генка испугался — а ну как упадут эти провода на палубу, тогда — пиши пропало! Сгорит все синим огнем!
Генка глазел и глазел на все, уже тупея от этого беспрерывного мелькания в глазах. Лучились на солнце мелкие крутые волны Сунгари, заставляя щурить глаза. Тянулись и тянулись берега, с золотящимся приплеском, пламенели на солнце крепостные стены деревень, сверкали лемеха, точно зеркала, когда пахарь выворачивал соху. Мелькали синие фигурки. Мелькали розовые, красные, желтые цветы в их руках. Генку стал одолевать сон от этого праздника. И вдруг над ним раздался гром, и праздник сразу же прекратился. Этот гром изрек страшные слова:
— А почему заяц на борту ничем не занят? Каждый должен отработать свой проезд! А ну, на камбуз его, картошку чистить!
Это сказал капитан. А слова капитана — приказ.
И Генка оказался в камбузе. Конечно, здесь было тепло, конечно, здесь витали в воздухе аппетитные запахи, конечно, здесь на плите шипело, шкварчало, жарилось, парилось, пузырилось, выходило из себя, испускало запахи и пар, синело и трещало, стреляло жиром, переворачивалось с боку на бок, кипело и томилось — далеко не самое плохое на свете! Но — праздник кончился…
Картошка, которая оказалась в руках у Генки, была такой же картошкой, какую видел Генка дома, — неровная, со следами земли на шершавых боках, с тугой кожицей, с белым влажным мясом. Генка вздохнул и взялся за нож. Толстые очистки посыпались из-под ножа. Толстый кок с распаренным лицом, в белом колпаке, в фартуке, уже захватанном пальцами, с длинным ножом и металлическим отбоем на ремешках у пояса, посмотрел на Генку. Он постучал шумовкой по краю какой-то кастрюли, порождавшей монбланы пара, и, выглядывая из его облаков, как со снежных вершин, голосом Зевса-громовержца сказал: