Эльмар Грин - Другой путь. Часть вторая. В стране Ивана
На этот раз он кивает головой и передвигает свою трубку в другой угол рта. Он всегда держит свою трубку только по углам рта. Держать ее прямо посреди рта ему нечем: не хватает четырех верхних зубов. Он узнавал у дантистов насчет новых зубов, и ему сказали, что это будет стоить не дешевле, чем вставить сразу всю верхнюю челюсть. И тогда он решил ждать, когда выпадут, все остальные верхние зубы, чтобы заодно уплатить ту же цену за всю челюсть.
— Тебе никогда такое не увидеть! — говорю я ему. — Это здесь только можно увидеть, где все вместе пахали, вместе сеяли и вместе будут убирать. И называется это «Объединенный труд». Были когда-то и здесь мелкие клочки, как у тебя. И каждый стоял на своем клочке и махал топором, как ты, чтобы не подходили другие. А теперь они объединились — и видишь, какой получился хлебный океан! Но ты не видишь. Где тебе! Ты, кроме своих двух гектаров с куском торфяного болота, ничего не видел. Ты тридцать пять лет подряд выковыривал из них камни, из этих двух гектаров, и выложил вокруг своего поля целую крепостную стену. Но всех не выковырял. Каждый год новые камни опять лезли из-под плуга наверх. Приобретая эту землю у Арви Сайтури в Кивилааксо, ты думал, что очистишь ее от камней в два года. Но им не видно конца.
— Их уже меньше стало, — говорит он сквозь черную дыру между своими желтыми зубами и снова закрепляет в углу рта трубку.
— Стало меньше, говоришь? Но сколько стало тебе? Не перевалило ли тебе на седьмой десяток? Через полсотни лет их станет еще меньше, но где тогда будешь ты? А у меня, смотри-ка: ни одного камня, даже самого маленького! Это как черное тесто, если смочить его водой, и называется — чернозем. Я не вложил в него ни крошки перегноя, а кажется, будто валил его сюда тоннами многие сотни лет подряд. Вот какая у меня земля!
Он смотрит на меня недоверчиво, почесывая черным ногтем седую щетину на сухой щеке. Эта щетина у него всегда одинакова. Он ее не бреет, а только стрижет время от времени ножницами, чтобы не тратить лишний раз мыла. Волосы свои он тоже давно оставил в покое. Их у него не много, и за день они сбиваются у него под шапкой в разные стороны, прилипая к черепу. Он так и оставляет их до следующего дня, а потом опять до следующего, пока не наступит суббота и не затопится баня у соседа, Пентти Турунена.
— Это все мое, — кричу я ему, продолжая осторожно пробираться вперед между стеблями пшеницы и чувствуя, как солнце все больше заходит мне за спину, припекая темя. — Это все мое! Здесь такая страна, что никто не примирился бы с двумя гектарами. И я тоже не мирюсь. Все двадцать миллионов квадратных километров здесь — мои! И никак не меньше! Понимаешь ты меня?
Нет, этого он, конечно, не понимает, потому что сидит с тем же видом, дымя трубкой на пороге своего домика, обшитого с одной половины досками, а с другой — куском старой крыши с дранкой. Дранка трухлявая, но она досталась ему почти даром от сгнившего у соседа в поле сенного сарая, и поэтому грешно было бы ею не попользоваться. Он смотрит на меня с тем же непонимающим видом, держа седые брови в приподнятом положении над крохотными выцветшими глазами, и вдруг спрашивает меня:
— А зачем ты то и дело прыгаешь как воробей?
— Зачем прыгаю? Просто так прыгаю. Радуюсь — вот и прыгаю. Мне весело оттого, что у меня такие богатые владения.
— Но морда у тебя совсем не веселая, когда ты скачешь. Рот разинут, и глаза как у рыбы, которую хлопнули головой о камень.
— Зато у тебя веселая морда, когда ты лезешь с лопатой на свой клочок болота в Кивилааксо. Арви знал, что делал, когда уделял тебе по дешевке эти полгектара мха с клюквой. Он предвидел, что ты перекачаешь оттуда на свои каменистые пашни весь торф и этим оттянешь воду от остального его болота. Так оно и получилось. Ты надеялся после снятия верхнего слоя торфа превратить свой кусок болота в зеленый луг с посевной травой, а получился грязный пруд. Не помогли и канавы, которые ты прокопал вокруг. Они наполнились водой доверху, ничего не осушая. И ты только зря топтался там с лопатой, хлюпая в грязной жиже сапогами. Проходил дождь — и опять все наполнялось водой. Осенью там вода стоит, как в озере, застывая на зиму. А весной опять — сплошная глубокая вода. Не много вырастишь на воде. Вода есть вода.
— Ты что-то очень много болтаешь о воде, — говорит он. — Уж не дать ли тебе попить?
— А иди ты к дьяволу, старый хрен! — говорю я.
И он пропадает к дьяволу вместе со своим чешуйчатым домиком и трубкой. А я опять остаюсь один прыгать и веселиться среди своих владений.
Тот юнец, наверно, уже давно караулил возле колодца, готовясь встретить меня насмешливым блеском своих белых зубов. Но я не собирался давать ему повод для этого. Я спокойно шел вперед, радуясь прогулке, и никакая вода не шла мне на ум, ни теплая, ни холодная. Она могла стоять себе спокойно в тихой прохладе колодцев или озер или пробиваться где-нибудь ледяным родником, чтобы затем сбежать студеными голубыми потоками в какую-нибудь очень большую реку, уносящую ее целыми миллионами тонн в моря и океаны, и без того по горло сытые водой. А меня она не интересовала. Если же я временами и облизывал губы, то это ничего не доказывало. На то и дан человеку язык, чтобы проводить им время от времени по губам.
Уборочные машины все еще не показывались впереди. Для проверки направления я еще раз оглянулся на деревню и на этот раз не увидел крыш. Только три дерева выставляли над пшеницей концы своих вершин, но и они из-за отдаленности утеряли зеленую окраску, превратившись в темные силуэты. А знойное голубое марево, заслонившее их от меня, дрожало и трепетало, заставляя их тоже дрожать и трепетать. Временами казалось, что они отделяются от земли, повисая в воздухе, а временами это выглядело так, будто их там затопило озеро вместе со всей деревней и колодцами.
Но даже озеро меня не соблазнило. Я продолжал идти своим путем на север, где не было видно никакого озера, где зато простиралось море, сухое, желтое море, катящее мимо меня слева направо извилистые волны хлебных колосьев. А голубой цвет озера таило в себе небо. Но оно, кроме того, изливало блеск, слепящий глаза. И это заставляло меня водить глазами только понизу, где не было блеска, но где зато все заполонил золотисто-желтый цвет. Даже странным казалось, что на земле не осталось никакого иного цвета, кроме желтого, и никаких иных звуков, кроме сухого шороха колосьев.
И тут мне подумалось, не испортились ли мои глаза: может быть, они принимают все за желтое? Бывает, кажется, у некоторых людей такая болезнь, когда они все вокруг видят окрашенным в зеленый цвет. А я все видел желтым. Просто утомились, может быть, глаза, и надо было дать им отдых. Я закрыл глаза и постоял так немного, потом сел в пшеницу, не открывая их, а потом запрокинулся на спину, вытянув ноги.
И сразу ушли куда-то желтые волны и сверкающая голубизна неба. Остался только легкий шорох колосьев над моей головой. И даже солнце перестало палить, ослабленное тенью нависающих надо мной колосьев. Ноги мои сладко заныли, получив отдых, и как бы потекли куда-то, в глубину хлебов. Они уже изрядно натоптались, ни к чему не придя. Не мудрено, что им захотелось от меня утечь.
И как-то незаметно для меня шуршанье колосьев превратилось в журчанье воды. Она бежала откуда-то сверху широкой голубой струей и падала перед самым моим лицом в глубокое, прохладное озеро. Не знаю, зачем оно мне понадобилось, это озеро, но получилось так, что я потянулся к нему, и не только потянулся, но и погрузил свою голову по самые уши в его прохладную глубину и начал пить, пить, пить…
Неизвестно, сколько времени пролежал я в дремоте, но все это время я неотрывно пил и, только проснувшись, понял, каким пустым делом занимался. Я встал, окидывая взглядом пленившее меня хлебное море, и не сразу сообразил, в какую сторону надлежало мне опять направить свой путь. Вершины деревьев, обозначавшие местонахождение деревни, пропали, а солнце не стояло на месте, оно даже немного опустилось за это время. Только ветер помог мне снова взять правильное направление на север. И при этом оказалось, что солнце уже успело передвинуться влево от меня.
И снова я продирался сквозь колосья к северу, высматривая на горизонте контуры уборочных машин. Что еще мне оставалось делать? Я не хотел, чтобы кто-то, насмешливо скалящий молодые зубы, нашел среди этих налитых зерном и жизнью золотистых волн мои белые кости и воткнул возле них кол с надписью: «Здесь лежит прах Акселя Турханена, который понял, дойдя до этого места, что такое объединенный труд». Я не хотел такой надписи у своих костей и потому продолжал шагать на север.
И опять я подпрыгнул раза два для расширения горизонта. А может быть, от избытка радости. Кто смог бы это определить? Мне стало весело — вот я и подпрыгнул. Так могло выглядеть это со стороны. Правда, я бы не сказал, что мне было очень уж весело. Мне было скорее невесело, чем весело. Даже грустно мне было, если уж говорить прямо, грустно и тоскливо. Вернее, не грустно, а очень скверно было мне — хуже быть не могло, ибо я погибал от жажды в сухой и жаркой хлебной пустыне.