Виталий Закруткин - Сотворение мира
— Здорово, — только и мог сказать Андрей.
С Тимофеем Шелюгиным он увиделся, уже садясь в сани. Шелюгина почему-то долго не отпускали с участка, и он прибежал перед самым отъездом Андрея, кинулся к нему, обнял. Тимофей очень похудел, лицо его осунулось, потемнело, глаза глубоко запали, по Андрею показалось, что он не опустился и не упал духом.
Присев на край саней, Шелюгин стал рассказывать о своем житье-бытье:
— Трудно нам тут, конечно, а надо терпеть, ничего не поделаешь, — сказал он, по привычке оправляя сено в санях. — Весной обещают нам всем квартиры в бараках выделить, кто семейный, тому отдельные, а холостым в общежитии. Хотя на рубке леса и нелегко работать, зато платят нам по-божески. Меня за бригадира недавно поставили, так я вовсе хорошую зарплату получаю. Ну и Поля прирабатывает, она в прачечной устроилась. Так что, можно сказать, нам с нею хватает.
— А по Огнищанке не скучаете? — спросил Андрей.
По лицу Шелюгина пробежала тень.
— Известное дело, скучаю, как же не скучать… Там я родился, там всю свою жизнь прожил. И деды мои, и родители на огнищанском кладбище похоронены… Бывает, проснешься ночью, глядишь в темноту, а перед твоими глазами кажное паханное тобою поле встает, кажная тропка, по которой ты сопливым еще мальцом бегал… И вроде даже слышишь, как в подвечерье колодезный журавель поскрипывает, а на заре соловьи поют в Казенном лесу…
Проникаясь жалостью к Шелюгину, Андрей положил руку ему на плечо:
— Не унывайте, Тимофей Левоныч. Может, и вернетесь когда-нибудь в Огнищанку. Человек вы честный, зла никому не сделали, значит, и отношение к вам будет доброе, человеческое.
— Я и то думаю, — оживился Шелюгин. — Месяца полтора назад приезжал к нам один ответственный партийный товарищ, аж из самого, говорят, Благовещенска. Так он беседовал с нами и прямо сказал: кто, говорит, будет хорошо, по-ударному работать и поведение иметь примерное, того мы через три года вернем на родину.
— Вот видите, — сказал Андрей и, слегка отвернувшись от Шелюгина, спросил: — Ну а имущества вашего — хаты, коней, коров — вам не жалко?
Шелюгин перекусил и выбросил соломинку.
— Хлеборобу завсегда жалко все, чего он вырастил. А только как привезли нас сюда да поглядел я, сколько тут людей собрано, сразу подумал: не твоего это ума дело, Тимоха. Раз по всей России зажиточных людей раскулачили и не побоялись, что народ останется без хлеба, значит, государство гнет свою линию, которая мне, простому, малограмотному человеку, непонятна…
Печально улыбаясь, Шелюгин добавил:
— А хата, кони, коровы — все это наживное. Были бы голова, руки да здоровье.
Прощаясь с Шелюгиным, Андрей записал и отдал ему кедровский адрес Ставровых и сказал:
— Пишите нам, дядя Тимофей. Отец будет рад получить от вас письмо. И передавайте привет тете Поле…
На центральное отделение Андрей вернулся перед вечером и пошел на квартиру Крапивина.
— Ну как, повидались с земляками? — спросил Григорий Степанович. — Небось нажаловались они вам, поплакали в жилетку?
— Нет, никто не жаловался и не плакал, — сказал Андрей, — а только посмотрел я на них и подивился: до чего же разные они люди. Если Терпужный, упрямый, тупой и недобрый человек, и таит где-то враждебные чувства ко всему, что происходит, то Шелюгин, я нисколько в этом не сомневаюсь, совсем другого склада, у него чистая и честная душа…
Крапивин задумался, покатал по скатерти хлебный мякиш.
— Что ж, никто не отрицает, что среди них, граждан этой кулацкой республики, немало честных и добросовестных людей. Наша задача и заключается в том, чтобы выявлять таких, помогать им, поддерживать, а не стричь, как вы говорите, под одну гребенку. Теперь для этого у нас времени хватит…
— Давайте, хлопцы, спать, — зевая, сказал Токарев, — завтра на рассвете нам трогаться в путь…
Выехали Андрей с Токаревым затемно. И вновь заблестела перед ними ледяная дорога, и побежали назад заснеженные берега реки, на которых темной стеной высилась молчаливая, пугающе бескрайняя тайга.
По возвращении в Кедрово Андрей не узнал сам себя. Глянув в зеркало, он только ухмыльнулся: лицо обветрилось, потемнело, заросло светлой щетинкой, губы покрылись кровоточащими язвами, а голубые глаза приобрели какой-то холодноватый, стальной оттенок.
Дома его ждали новости: Федя со своим новым приятелем Гошей были в тайге на охоте, убили дикую козу и с десяток тетеревов и фазанов. Федя при этом, как только остался наедине с Андреем, счел нужным сообщить ему:
— Гошка Махонин славный парень. Он тоже на агронома учился, так же как ты. Отца его японцы убили в девятнадцатом году, а он сам воспитывался в детском доме. — Понизив голос до шепота, Федя заговорщицки моргнул: — Гошка вовсю ухлестывает за нашей Калей. В клуб ее водит кино смотреть, два раза приносил ей яблоки свежие…
В этот же вечер Андрей увидел Гошу Махонина. Это был высокий худощавый юноша с круглым, всегда улыбающимся лицом. Жидковатые свои волосы он коротко подстригал, зачесывал набок, что придавало ему совсем мальчишеский вид. Только что закончив сельскохозяйственный техникум, Махонин был прислан в Кедрово на практику и прикреплен к одному из ближних, только что организованных колхозов.
Уже зная о трудном таежном путешествии Андрея, Гоша Махонин отнесся к нему с уважением, расспросил о поездке, рассказывая о себе, посмеивался, шутил и при этом все время посматривал на склонившуюся над книгой Калю. Андрею он сразу понравился своей юношеской восторженностью и любовью к песням, особенно украинским, которые Гоша пел, немилосердно коверкая и перевирая слова.
В присутствии своих Каля стеснялась разговаривать с Махониным, еще ниже склоняла над книгой или тетрадью — что попадалось под руки — свою рыжеволосую голову, даже как будто злилась, что он зачастил к Ставровым, но видно было по всему, что Гоша ей нравится. «Ну что ж, — подумал Андрей, — девка она взрослая, мир им да любовь…»
Судя по письмам Романа из Благовещенска, у него тоже все было в порядке: он успешно заканчивал рабфак и собирался поступать на геологический факультет. Андрею он писал, что в Благовещенске есть сельскохозяйственный институт, и советовал ему учиться в этом институте заочно или сдать экзамены экстерном, не увольняясь с работы…
Почти целую неделю Андрей сидел над составлением отчета о своей поездке, приводил в порядок заполненные в таежных поселках опросные листы, написал отдельную докладную записку о селении Макаровы Телята.
Каждый вечер он рассказывал отцу и матери о тайге, о том, как они с Токаревым чуть не погибли, нарвавшись ночью на пьяную ораву кулаков, подробно рассказал о своей печальной встрече с Шелюгиным и Терпужным…
Когда Андрей рассказал о бандитском налете на Пустопольский Народный дом, об аресте Пантелея Смаглюка и об исчезновении из Огнищанки Степана Острецова, Дмитрий Данилович проговорил тихо:
— Я почему-то всегда подозревал, что Острецов не тот, за кого он себя выдавал в Огнищанке…
Дождавшись, пока все в доме улягутся спать, Андрей садился за стол и каждую ночь продолжал писать бесконечное письмо Еле.
Он писал ей о суровом и прекрасном крае, открывшемся перед ним в зимнем безмолвии, в сверкающих снегах, в морозах, от которых спирает дыхание. Писал о могучей красоте тайги с ее невообразимым пространством, о людях, живущих в таежных глубинах, как робинзоны, о диких зверях и птицах.
Сейчас, когда Ели не было рядом и его отделяли от нее многие тысячи верст: и тайга, и широкие реки, и озера, и степи, и великое множество людей, — отсюда, из страшного далека, через расстояние, которое даже трудно было представить, Еля казалась Андрею еще недоступнее, еще милее и краше…
Оставив на столе недописанное письмо, накинув на плечи полушубок и осторожно шагая по скрипучему полу, чтобы не разбудить спящих, Андрей выходил из дома, подолгу стоял у калитки задумавшись. Над ним сияло звездное небо, вокруг смутно голубели снега, где-то на окраине погруженного в сон поселка печальным и призывным лаем перекликались собаки. И в этом своем одиночестве, оставаясь наедине с холодным безмолвием зимней ночи, Андрей как никогда остро и сладко чувствовал, что где-то далеко, на краю земли, живет она, Еля, которую он мучительно любит, и ему казалось, что из глубины бездонного неба, в окружении трепетно мерцающих звезд сейчас явится перед ним милое, такое желанное ее лицо, что он услышит ее голос…
Вернувшись в дом, он продолжал писать, называя Елю самыми нежными, самыми ласковыми именами, которые, может быть, постеснялся бы произнести вслух, но которые казались ему сейчас самыми нужными, такими, без которых Еля не сможет понять и почувствовать силу его любви…
В один из оттепельных февральских дней Андрей вложил в фанерный ящик тщательно завернутую в бумагу, отлично выделанную знакомым кедровским охотником-скорняком шкурку соболя, насыпал кедровых орехов, сверху положил свое длинное письмо и отправил посылку Еле.