Василий Егорович Афонин - Год сорок шестой
Нет, выйдя на дорогу, тронули быки, не останавливаясь, и бабы за последними санями пошли, не отставая. Сейчас, как бы ты ни устал, садиться на воз нельзя: тепло, набранное при работе, выйдет враз, и схватит тебя морозом — закоченеешь. Иди следом, грей ходьбой ноги, руки вот только схватились, варежки насквозь промокли, пока пилили-накладывали. Идут бабы, молча идут. А темно уж, да и чему удивляться? Зима, в шесть часов темь. Вот поворотила дорога, деревня скоро.
Доехали, слава богу. Сворачивая к свинарнику, Евдокия остановила быка.
— Бабы, вы, как дрова скидаете, приходите ко мне. Хоть, картошки поедим. Картошка с утра поставлена, котел целый. Погреетесь, домой возьмете картошки. Ребятишкам.
Отказались. Им, Татьяне с Шурой, на коровники сейчас, после дров. На каждой по тридцати голов числится. Корм раздать при фонарях надо, подоить каждую надо да молоко на себе, на коромыслах — а идти вон аж куда! — отнести на сепаратор. Отказались. Понужнула Евдокия быка, повернула к свинарнику по следу своему.
Подвезла, сбросила дрова возле свинарника и было уже развернулась отогнать на скотный двор, да вспомнила, напоить надо, в обед не поили быков. Взяла ведра, спустилась к ручью, к проруби, а се занятуло за день, надо за гонором идти, прорубать. Прорубила, принесла два ведра быку — напился. Отогнала, распрягла и обратно в свинарник. Подошла с фонарем к печке, теплая цепка; сунула руку в котел — картошка теплая, толченая уже картошка, с отрубями перемешанная. Варька, милая, пришла, постаралась. Села на теплые кирпичи Евдокия, поставила рядом фонарь и, держась одной рукой, как Варька утром, за борт котла, стала черпать свободной толченку из котла и есть, отрубей не чувствуя. Поела, и пить захотелось ей. Оставалось в ведре после быка немного воды, потянулась было Евдокия, да побрезговала: хоть и чистая, но скотина все-таки. Потерплю до дома.
Пока сидела в тепле, сковало все тело — ни спины согнуть-разогнуть, ни рукой-ногой двинуть. А надо было вставать, разносить свиньям. Взяла фонарь...
И так она устала в день тот, что не помнила, как и до дому дошла. Зашла в избу, тепло, ребятишки спят, только Варька спросила с печи: «Эго ты, мамка?» Шагнула к плите, нашарила в темноте чайник и долго прямо из носика тянула смородник. Напилась, стала раздеваться. Ватники промокли насквозь, сняла их Евдокия — и на плиту. На плите, рядом с чайником, чугунок стоял с «лапшой», что в обед варили. Оставили ей ребята на ужин. Сняла Евдокия «лапшу» — утром сами доедят — и чайник сняла, а все мокрое — на плиту. Пододвинула к печке обе скамьи, фуфайку постелила и легла под зипун — холодный зипун, мокрый понизу. Легла — и как в яму. Только успела подумать неясно: во вторник обоз уходит, надо Павлу собрать с собой, картошки принести из свинарника, колобков наделать. Путь дальний, что-то ж надо в дороге есть. Сколько дней они проездят! Хлеба ему бы...
...Павел Лазарев уходил на войну в один день с Андреем Щербаковым. Дружили они в парнях еще: перед войной самой Андрей конюхом работал, а Павел плотничал. Андрея — охотник он был хороший — отправили на короткий срок в снайперскую школу, а потом в лыжный батальон, под Ленинград. А Павла сразу на передовую, в пехоту. В сорок четвертом осенью — то и обидно, что наступление шло по всему фронту, — ранило его. Отправили Павла в госпиталь, отняли ногу правую ниже колена, да так с ногой этой он почти до победы самой и провалялся по госпиталям. И никак не знал, что в деревне его Кавруши еще в сорок третьем году умерла жена Елена, оставив трехлетнего сына Миньку. А когда вернулся, все и узнал. Миньку взяла к себе Евдокия Щербакова и выходила его, жена Елена третий год лежала на кладбище, а изба так и стояла пустая с сорок третьего года. И много чего другого узнал оп, вернувшись в деревню свою Кавруши. На родину, к семье...
Вернулся Павел в Кавруши в апреле сорок пятого. Теплые дни стояли, таяло хорошо, но верховая дорога, унавоженная за зиму, еще держалась. Девки возвращались домой с лесозаготовок, они и подвезли Павла. Слез он на въезде и по-за огородами, приволакивая протез, прошел к своей избе. Сел на крыльцо спиной к заколоченной двери, поставил в ногах вещмешок, в котором гостинцы — сухари, два бруска сырого мыла, несколько кусков сахару, махорка еще в желтых пачках, медали его, положил и долго сидел. Курил, глядя на остатки изгороди — на дрова растаскали, видно, — на баню в огороде. Глядел, думал, да так ничего и не придумал.
Встал, пошел к Евдокии.
Сын его не признал, да и признать не мог, потому как родился оп осенью сорок первого, в те дни, когда Павел уже воевал. А к семье Щербаковых привык и Евдокию матерью называл. Выложил Павел все из вещмешка на стол махра да медали остались, сел на сундук, как был, в шинели расстегнутой, шапку только снял. Ребятишки смотрели на него, он — на них. В избе бедно...
— Вот что, Дуня, за сына, что сберегла, спасибо тебе. Ничем отблагодарить не могу сейчас, что есть, — указал он на стол. — Жил Минька у тебя три года, еще пусть побудет. Мне его на сегодняшний день девать некуда. Обживусь, возьму к себе. А пока буду помогать, как сумею. Завтра в контору, работу просить. Вот и все...
— Долго оп сидел в тот вечер у Щербаковых. Пили чай с сухарями, разговаривали. Сидел, облокотись на край стола, вытянув казенную ногу, лицо худое, волосы короткие, рыжеватые вислые усы. О войне рассказывать не стал, слушал Евдокию, как они жили тут, как хоронили его, Павла, жену. Лицо строгое, только усы сгребает, мнет пальцами. Засобирался уходить, а куда? В избу холодную? Постелила ему Евдокия зипун свой на пол, и лег он, как был в солдатском, под шинель свою, протез только отстегнул, а на голову опять же вещмешок да шапку. Наутро ушел к избе своей, отодрал доски от окон, изрубил на дрова снесенные к крыльцу жерди, протопил. Варька подмела, помыла пол, протерла окна, и стал Павел жить в своей избе, заходя по нескольку раз на день к Щербаковым. Работать пошел в шорную, а кроме всего, будучи с детства мастеровитым, умея править любую работу в крестьянстве, стал оп подрабатывать на стороне: кому раму связать-застеклить, кому сапоги пошить, если кожа находилась, да и кожу выделать мог. Тем и кормился, и сыну нес, ребятишкам Евдокии, если случалось заработать что. Но в шорной сидел он только до лета, а как начался сенокос, стали посылать его на разные работы, а чаще всего — метать стога, а позже, на уборочной, и снопы швырял в молотилку, солому скирдовал. А ведь это не просто так. Попробуй покрутись лето-осень с навильником вокруг стога или скирды! На двух ногах шататься начнешь, а тут на протезе. Натруженная работой, открылась у Павла рана, и как увезли его в октябре — снегу еще не было — в госпиталь, да только в феврале вернулся. А теперь вот в числе других мужиков уходил он с обозом в город...
На другой день Павел запряг быка, на котором должен был отправляться, выбрался — тут же, за двором Евдокии, — с версту от деревни, нарубил подручного березняка и, вместо одного, как велел председатель, привез два воза. Сбросил дрова, поехал к конторе. Там, возле колхозного склада, председатель, Яшкин и счетовод взвешивали туши, записывая каждый себе, а мужики обозники прямо с весов грузили туши на сани, накрывали, брезентом, затягивали веревками, чтобы завтра, чуть рассветет, тронуться в дорогу. Подогнал в очередь Павел сани к весам, начал грузить-укладывать. Глухов гут же бегал, распоряжался себе...
А Евдокия, управясь утром с Варькой (Варьку брала с собой не управки ради, а чтобы картошки поболе прихватить), стала варить принесенную картошку, сварив, усадила ребятишек чистить ее, потолкла очищенную и накатала из толченки шесть небольших колобков. Готовые колобки вынесла на жестяном листе на мороз. Вечером вчера принесла она за пазухой штук тридцать картошин, так и на колобки хватило, и ребятишки наелись. Еще принесла она за голенищами валенок отрубей и, просеяв едва отруби те, испекла на плите прямо две большие лепешки. Ничего другого не смогла она собрать Павлу в дорогу.
До города, еще Андрей рассказывал, верст около трехсот. Сколько в день груженый бык пройдет? Тридцать верст, не больше. Вот и считай: туда дней восемь-десять идти обозу, обратно столько же да там дня три-четыре обязательно быть. Бабы говорили — не раньше как двадцатого марта назад обернется обоз. А что за это время есть-пить будут мужики, не знала Евдокия. Может, председатель из колхозного выпишет им что-либо, а потом зачтут? Иначе...
До войны еще — и до войны обозы каждую зиму ходили, и Андрей два раза с ними ходил — всякий раз идущий в город обоз был событием для деревни. Уж о том, что взять с собой поесть в дорогу, тогда и не думал никто. И не на быках ездили — на лошадях. Лошадей за неделю до выезда овсом начинали подкармливать. Не успели проводить, а они уже вот, вернулись обратно.
Так же, как и сейчас, уходил обоз в первых числах марта, иногда пораньше чуть: как только стихали метели и устанавливалась дорога. Еще до марта, бывало, ой-ой сколько дней, а уж разговоры промеж мужиков идут, кто нынче поедет, назначат кого. И каждому охота была большая хоть раз в несколько лет в городе побывать. Отдохнуть от работы колхозной, по магазинам походить, купить что-нибудь но мелочи, а больше — поглядеть.