Михаил Щукин - Рядовой случай
Иван Иваныч лежал на диване и читал газету. Увидев на пороге участкового, он быстро отложил ее в сторону, снял очки и сел, нашаривая на полу комнатные тапочки.
— Здравствуйте, здравствуйте, проходите, гостем будете, чай пить, сейчас только хозяйку позову.
— Нет, нет — работа. Я по делу к вам.
Иван Иваныч сразу подобрался, посерьезнел, убрав с лица радушную улыбку, и поднялся с дивана, всем своим видом выражая готовность внимательно слушать.
Григорьев коротко рассказал о том, что он задумал, достал из кармана тетрадку и протянул ее Ерофееву.
— Я вот здесь все указал, надо, чтобы под документом стояли подписи.
Ерофеев поправил очки на носу, быстро пробежал глазами написанное в тетрадке, но долго еще делал вид, что читает. Он раздумывал, сопоставлял свой вчерашний визит к Карпову и сегодняшний приход Григорьева, О том, что между председателем сельсовета и участковым пробежала черная кошка, он знал и теперь прикидывал — как лучше ему во всей этой истории выглядеть. Решил, что будет не лишним еще раз показать свою активность. Одобрительно крякнув, вернул Григорьеву тетрадку, спрятал в комод очки и сказал:
— Дело общественное — дело святое. Да. Оденусь я только.
10
Надо было брать себя в руки, надо было заниматься обычными, повседневными делами, которые нельзя откладывать в долгий ящик, а Карпов никак не мог сосредоточиться и лишь тупо глядел на листы бумаги, разложенные перед ним на столе. На этих листах умно и толково были расписаны самые разные мероприятия, после проведения которых в Оконешникове должна была наступить иная, спокойная и красивая, жизнь. Но не наступит. Карпов твердо знал, что не наступит. Ведь он так много сочинил бумаг, планов и обязательств, и так часто бумаги оставались только бумагами, а обязательства обязательствами, что он начал терять надежду и ему уже не верилось в какую-либо добрую перемену.
Сегодняшняя утренняя встреча с Фаиной и Кузьмой, неожиданная оглядка в прошлое, когда он увидел их молодыми, что-то сдвинули в душе Карпова. Долгое непонимание как бы начало рассеиваться, и постепенно, все четче обозначалось главное — за бумагами Карпов перестал видеть людей. Конкретных, живых Фаину, Галину, Васю, других. Эта мысль, долго мучившая его, долго не дававшая ему покоя, теперь оформилась и предстала во всей обнаженной, пугающей правде: гибнут люди, не какие-то, абстрактные Ивановы, а живые, теплые люди…
Ошарашенный всем этим, Карпов сник за своим столом, словно его придавили непосильной тяжестью. И сидел так, не поднимая головы, клонясь все ниже и ниже. Страшно откапывать корни зла в самом себе. Но раз уж взялся за это дело, надо доводить его до конца. Карпов тяжело оторвался от стула, сгорбившись больше обычного, подошел к высокому полированному шкафу, несмело, медленно, словно ожидал подвоха, открыл легкую створку и вытащил одну из папок, которая была засунута в самый дальний угол. Он не вынимал ее ни разу с тех пор, как засунул. В папке лежали листки из школьной тетрадки в клеточку, исписанные простым карандашом, тяжелыми натруженными каракулями. Под каждым листочком были проставлены год, месяц и число. Ох, как не хотелось Карпову переворачивать и читать эти листки, как не хотелось ему ворошить все, что было связано с ними. Оттягивая тяжелый момент, он закурил и долго смотрел в окно, как бы заново изучая давно знакомый вид: клуб, изгородь перед ним, угол «Снежинки», широкую грязную дорогу и мотающиеся от ветра, совсем уже голые, ветки тополя, а там, выше тополя, клубилось и текло над землей темное, мохнатое нёбо, все еще наполненное дождевой влагой.
Карпов решительно затушил папиросу, сел на свое место и взял в дрогнувшие руки первый листок.
«Вчера, с четверга на пятницу, Витька Вахромеев, сын Дуси Безрукой, нахлестался пьяней вина и собрался еще на мотоцикле в магазин за водкой. Три раза падал, пока доехал. Хотела я его домой отвести, а он понужнул меня матом и опять свое. Купил две бутылки, большие которые, назад поехал и на чурку возле Дугиных налетел. Зашибся насмерть. А бутылки целы остались, Дуся их потом на поминки выставила, и выдули их, бутылки эти, глазом не моргнули. Господи, чего с людями творится, чего дальше будет!»
«Баню в субботу истопила, пока мылась да парилась, потемки уж. Притащилась в избу, легла на кровать, думаю, отпыхаюсь щас да пойду двор еще на крючок закрою. Лежу, значит, подремывать начала, а потом вскинулась, усну, думаю, а двор-то не запру. Встала да в окошко нечаянно глянула, глянула, а оно ровно красным светится. Я туда-сюда, на крыльцо выскочила — Зудовы молодые горят. Побежала по переулку, заблажила, а у самой ноги подсекаются и голосу нету. А дом-то уж вовсю пластат. Пока сбежались, да тушить начали, крыша уж обвалилась. Валька Зудова тут же мечется, в одном халатишке нараспашку, титьки вывалила, ревет, плачет, от телевизора, говорит, загорелось, и вытащить ничего не успели. Хорошо хоть ребятишек к бабке увели. От дома одни головешки, а Леньки-то самого Зудова не видать было, мне и в ум сначала не пало. А завтра уж рассказали, какой там телевизор загорелся. Пили они, значит, пили, Ленька с Валькой, на пару, и разругались. Ленька вышел в сенки, собрал тряпочки со щепками и поджег. А сам в баню спрятался. Люди дом тушат, а он в бане сидит, прячется».
«Вот гляжу, гляжу и думаю: чем дальше, тем чудней. Привезли бабке Останихе дрова из леспромхозу. Свалили с машины как попало и улицу перегородили. Утром пастух коров гонит, бабку материт, на машине или на мотоцикле кто едет, тоже матерят. А пильщика нынче найти — сразу двадцать пять рубликов выкладывай да еще угощенье выставляй. А пенсия-то у бабки всего-навсего пятнадцать рублей. Покрутилась Останиха, покрутилась, десятку у меня заняла да кое-как нашла пильщика, Саню Ухина, а помощником у него Вася Раскатов. Изрезали они дрова, сели, значит, за стол, выхлебали, что бабка поставила, еще требуют, а у бабки нету. Обиделись они и ушли. И что ведь, стервецы, придумали, взяли и продали бабкины дрова алтайским, те ночью подъехали, чурки скидали и увезли. А саму бабку еще и припугнули, дескать, если скажешь, мы на тебя бумагу сочиним в сельсовет, что брагу гонишь. Так старуха зиму и топила чем попало».
«Жил смешно и помер грешно. Валька Астахов домой ночью пьяный таращился, в колею упал и грязью захлебнулся».
Обо всех этих случаях, старательно описанных Домной Игнатьевной, Карпов хорошо знал. Но случаи происходили не один за другим, а с какими-то промежутками во времени и не так поражали, а вот сейчас, собранные воедино и обваленные скопом, они заставляли содрогнуться. Гибли, пропадали ни за понюх табаку, зверели и глупели самые что ни на есть знакомые люди, которых знал с детства и которые гибли и пропадали на твоих глазах. Медленный, но неотвратимый больной переворот совершался в мыслях и в сознании Карпова. Он начинал понимать, почему все бумаги, сочиненные им, оставались лишь бумагами потому, что он сочинял и пытался претворить их в жизнь с холодным равнодушием. Не было изначальной страсти, не было боли, страдания за тех, кто пропадает. О чем он думал? Да все о том же. Как отчитаться, что в райисполкоме скажут, будут ругать или нет, да успеть бы к сроку. А надо было думать… да хотя бы о Дусе Безрукой! О сыне ее, непутевом Витьке Вахромееве.
Карпов закуривал, сорил пеплом на листки и казнил самого себя самым страшным судом, какой может быть у человека — это когда судит его собственная совесть. Дуся Безрукая, сын ее Витька… Карпова охватила такая страшная тоска, такая безысходность и невозможность ничего поправить, что сердце набухло прямо-таки физической болью. Дуся Безрукая… Руку ей покалечило на лесоповале, где она работала после войны совсем еще девчонкой. И руку отрезали. Года через два-три вызрела Дуся в красивую, ядреную девку. Но — калека… И вяла пустоцветная красота, так никого и не одарив. Витьку своего, отчаявшись и совсем потеряв надежду, родила она лет в тридцать. Каким же счастьем, каким теплом и радостью светились ее глаза, когда появлялась она на людях со своим толстощеким пацаном. Люди же, глядя на нее, улыбались и не заводили, как водится в таких случаях, разговоров про отца. И статью, и лицом пошел Витька в мать, взгляд невозможно отвести — такой вымахал парень-красавец. Была бы жена, были бы дети, такие же красивые, но ничего не будет! Лишь постаревшая, потерявшая голову от несчастья ходит спотыкающимся шагом на кладбище Дуся Безрукая.
Карпову подумалось, что если бы жива была церковь, то впору — настало такое время! — залезть на колокольню, ухватиться за веревку и бить в набат, бить так долго, настойчиво и громко, пока все не очнутся и не проснутся, как очнулся и проснулся он сам, Дмитрий Павлович Карпов, вызвавший самого себя на высший суд. В том, что случилось и что творится сегодня в Оконешникове, он виноват в первую очередь, виноват больше, чем кто бы то ни был, потому что ему было доверено главное — люди. А он от них ушел, ушел и загородился. Ведь что он ответил той же Домне Игнатьевне, когда она притащила ему в сельсовет листки? Он ей ответил: